АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
Ему рассказывали, как Наставник когда-то проверял себя перед решительной схваткой. Он гасил огонь. Пламя, точно задутое, срывалось со свечного фитилька, повинуясь истечению силы, струившейся вперёд из его раскрытой ладони. Но это, по мнению Наставника, ещё далеко не было мастерством. Любой сколько-нибудь умелый воин на такое способен. Вот когда у него отпала нужда в сугубом движении рук, а свеча стала не то что гаснуть – вообще со стола слетать просто от взгляда и внутреннего напряжения тела, вот тогда только Наставник сказал себе: Я готов.
И не ошибся…
Волк понял с самого начала своего обучения: ему тоже понадобится такая проверка. И ещё он понял, что она должна быть совершенно иной, нежели та, которую выбрал Наставник. “Он – Волкодав, а я – Волк, – сказал себе в те дни самоуверенный девятнадцатилетний юнец. – Он воспользовался огнём, а я возьму воду…”
На самом деле кан-киро зиждется на подражании. Ученик повторяет движения учителя, постепенно постигая их смысл, и другого пути не придумано. Даже простого приёма не выучишь ни по самым добросовестным описаниям, ни рассматривая картинки вроде тех, что рисует Мулинга. Но это приёмы, а ведь кан-киро – гораздо больше, чем набор ухваток и увёрток, позволяющих сокрушить напавшего на тебя наглеца! Гораздо, гораздо больше… И оттого первейшая истина, внушаемая всякому новому ученику, гласит: Смотри на учителя. Подражай ему. Не требуй объяснений, ибо слова вмещают не всё. Просто подражай…
Но для Волка подражать значило любить. Подражать – значит стремиться стать таким же, как тот, кому подражаешь. А можно ли хотеть уподобиться тому, кого ненавидишь? Или, скажем иначе, тому, кого долг обязывает ненавидеть? Тому, кого поклялся убить?
“Я найду брата, мама. Я разузнаю о его судьбе. И, если его уже нет в живых, – я за него отомщу…”
Вот потому-то и был Волк самым молчаливым и замкнутым среди учеников, потому-то, может, и Мулинга выбрала не его, а смешливого красавца Винойра, – хотя кан-киро Винойра не шло ни в какое сравнение с тем, которого достиг Волк. У Винойра тоже лежало в заплечном мешке немалое горе. Как-никак, он навсегда оставил родные шатры ради замирения с племенем старинных врагов. Но ему не приходилось полных три года разрываться между ненавистью и любовью. Ненавистью, которую Волк, соблюдая данный обет, силился вызвать в себе… и не мог. И любовью, которую отчаянно пытался не допустить в своё сердце.
Ни с кем не посоветовавшись, он ещё в самом начале обучения купил на базаре большую глиняную чашу, покрытую изнутри блестящей белой глазурью. Чаша привлекла его простым совершенством формы, и, присмотревшись, он уже не мог оторвать от неё взгляда. Подобных ей никогда не делали у него дома, и помнится, в нём тотчас заговорила присущая любому венну осторожность, – если мои пращуры такого не ведали, то тоже ли мне?.. Он даже ушёл прочь от прилавка, заставленного мисами, жаровенками и горшками. Но потом, поразмыслив, сказал себе, что и сам оказался от дома весьма далеко, где отнюдь не бывал ни один его предок, да ещё и взялся обучаться кан-киро, о коем достопочтенные пращуры, что называется, слыхом не слыхивали. И Волк поддался другому внутреннему голосу, уверенно говорившему: это его вещь, он полюбит её, будет радоваться ей. “Так-то оно так, – всё же подумал венн, приученный к бережливости и к тому, что ни единый предмет не покупается просто ради красы, а только для пользы. – Но что же я буду с ней делать?”
И вот тогда-то его и осенила мысль о воде.
Он поспешно вернулся к лотку горшечника и очень обрадовался, увидев, что чашу ещё никто не забрал. Щёлкнул по краю ногтем, с удовольствием послушал высокий чистый звон и спросил девушку, стоявшую за прилавком: “Сколько стоит такая миса, красавица?” – “Четверть барашка серебром”, – отвечала Мулинга. Он не торгуясь выложил деньги. Потом принёс девушке кулёчек сладостей и маленький нож, показавшийся ему похожим на веннский…
Три года с тех пор он испытывал себя над этой чашей, проверяя свою готовность убить человека, которого не разрешал себе полюбить.
И у него ничего не получалось.
А Мулинга в итоге выбрала другого…
А ведь кан-киро некогда даровала миру Богиня Кан, называемая Любовью… Даровала во утверждение Своей власти – ибо ведала эта Богиня не только радостными утехами женщин и мужчин, как аррантская Прекраснейшая, но вообще всякой теплотой в людских проявлениях. Любовью родителей и детей. Милосердием ко врагу… Отношениями ученика и учителя…
Между прочим, добрые люди уже передали Волку, что говорил о нём Наставник несколько дней назад в корчме у Айр-Донна. “Жалко мне его, – будто бы сказал Волкодав. – Самого главного в кан-киро он так и не понял. И, видать, уже не поймёт…”
Волк раскрыл ладонь, занёс руку – так, словно собирался таранным ударом высадить, самое меньшее, городские ворота, – и движением, в котором знаток усмотрел бы тот самый удар, только невероятно замедленный, поднёс к чаше устремлённую руку…
Поверхность воды, на которую успели осесть какие-то пылинки, даже не шелохнулась. Волк не стал себя обманывать. Лёгкую рябь вызвало дуновение ветерка. А вовсе не его движение, исполненное, как ему казалось по глупости, неимоверной внутренней силы.
“Чего же я не понимаю? – мучительно забилось в душе. – Чего? Дай ответ, Богиня Любовь…”
Нет, поистине не следует смертным то и дело тревожить Богов, испрашивая предвидения и совета. Он ведь уже молился сегодня, вопрошая об исходе неизбежного поединка с Наставником. И получил ответ: жёлтое пятно мочи под брюхом полузадушенного Молодого. Может, именно потому что-то дрогнуло в сердце, когда он заносил руку над чашей: он был заранее уверен, что проиграет свой бой… как и в том, что с водой у него опять ничего не получится. Не вскипит она белым ключом от неосязаемого прикосновения его силы, не выплеснется наземь, послушно и радостно подтверждая его мастерство…
Вот и не получилось.
А просьба о вразумлении, обращённая к Богине Кан, породила одну-единственную мысль, да и то не имевшую никакого отношения к его цели.
Священным символом Богини была вода, удерживаемая и подносимая на ладонях милосердия и любви. Кто-то видел в ней слезы, пролитые над несовершенством и жестокостью мира. Кто-то – священную росу для омовения и очищения страдающей, заблудшей души. Кто-то – горсть воды, припасть жаждущими устами…
Почему-то Волк никогда раньше не вспоминал этот символ, когда смотрел в свою чашу. И то сказать, у него здесь была совсем иная вода. Она отражала солнце, садившееся в облака, и казалась красной от крови. Такой водицей набело не умоешься – лишь осквернишься. И жажду не утолишь.
“Чего же я не понимаю? Чего?..”
Над Тин-Виленой ещё догорал вечер, а в северной части океана, который шо-ситайнцы называли Восточным, арранты – Срединным, Окраинным или просто Великим, а нарлаки – Западным, стояла уже глубокая ночь. Сторожевые тучи исполинского шторма проходили южнее, и над мачтой “косатки” неслись лишь изорванные ветром клочки и лоскутья, за которыми не могли надолго укрыться путеводные звёзды. На закате в облаках шёл бой, там рубились и пировали герои. Теперь в вышине скользили бесплотные привидения: души, не заслужившие честного посмертия, безрадостно уносились в пасмурные владения Хёгга. Полная луна то пряталась за ними, то вновь принималась плавить в океане чернёное серебро. Свет был до того ярок, что глаз без труда различал цвета, а парус отбрасывал на корабельные скамьи и спавших под ними людей непро-. глядную тень.
Ветер дул спокойно и ровно, и на всей “косатке” бодрствовали только два человека: зоркоглазый Рысь у руля – да кунс Винитар, лежавший под меховым одеялом на своём месте, на самом носу.
Палуба “косатки” размеренно вздымалась и опускалась, переваливаясь с носа на корму и менее заметно – с борта на борт. Корабль хорошо потрудился и теперь отдыхал, и ветер, поменявший направление, более не противился ему, а, наоборот, упруго подставлял крыло. Сине-белый клетчатый парус был подвёрнут чуть ли не вдвое. Это затем, чтобы не отстала вторая “косатка”, шедшая позади.
На бывшей лодье Зоралика теперь хозяйничали комесы Винитара. В бою они полностью очистили вражеское судно. То есть попросту перебили противников до последнего человека. Нет, сыновья Закатных Вершин были не из тех, кто сомневается в одержанной победе до тех пор, пока дышит хоть один неприятельский воин. Если бы Зоралик явил настоящее мужество, возможно, ему и кое-кому из его людей досталась бы пощада, – ведь грех убивать отважного недруга не по святому праву мести, а просто ради убийства. Но вскоре после того, как корабли столкнулись и началась рукопашная, кто-то из воинов Винитара увидел на палубе красивый шлем с золотой полоской на стрелке, кольчугу, отделанную на груди опять-таки позолотой… и меч, вдетый в богатые ножны. Оружие, могущее принадлежать только кунсу! И притом – кунсу, жаждущему утвердиться!.. Доспех был спрятан в укромном уголке под Скамьёй, – его выбило оттуда сотрясение при ударе кораблей. Видно, тот, кто прятал его, просто не успел добраться до трюма, а выкинуть за борт не позволила жадность. Вдруг всё же доведёт судьба победить, так зачем загодя лишаться богатства?..
“Я бы понял вождя, который перед боем сбрасывает доспех, – сказал тогда Винитар. – Презирающий смерть достоин похвал. Но бросить меч? Это может означать только одно: Зоралик в случае поражения боится быть узнанным…”
Так оно впоследствии и оказалось. Когда кончился бой и воины, ходившие за недостойным вождём, отправились скитаться по отмелям Холодной реки, Винитар обнаружил, что в сражение, несмотря на сугубый запрет, успел ввязаться старик Аптахар.
“Тебе, я смотрю, одной руки многовато!” – хмуро заметил молодой вождь, глядя, как Рысь перевязывает Аптахару плечо.
“Давненько не получал я добрых боевых ран, – с законной гордостью отвечал старый воин. – А ты, сынок, прежде чем бранить меня, знай: я зарубил врага, целившегося тебе в спину. Вот он лежит, сам посмотри!”
По совести молвить, Винитара даже в толкотне и сумятице боя не очень-то просто было достать со спины, и Аптахар знал это не хуже него.
“Где?” – спросил Винитар больше для того, чтобы доставить ему удовольствие. И склонился над человеком, распростёртым около мачты. Убитый действительно держал в руке лук, хотя колчана у него на боку не было. Это заставило Винитара присмотреться внимательнее, и тогда он заметил, что сапоги воина были расшиты драгоценными шелками Мономатаны – красным, зелёным и золотистым. Отсутствие колчана сразу стало понятно. Недостойно вождя идти в бой с луком: оружие, убивающее издалека, не для кунса. Его оружие – святой меч, справедливый кинжал…
“Насчёт боевых ран ты хорошо сказал, дядька Ап-тахар. А я ещё добавлю: и славных ударов не наносил!”
Тяжёлый и длинный, почти в локоть длиной, боевой нож Аптахара начисто перерубил прочную кибить<Кибить – деревянная часть лука, рукоять и два рога. > лука и уже на излёте бешеного размаха глубоко рассёк шею стрелка. Вот на какие подвиги оказался способен однорукий калека, усмотревший, что воспитаннику угрожает опасность!..
“И в самом деле похож на Забана, – продолжал Винитар, рассматривая тяжёлое лицо, ястребиный нос и рыжеватые с густой проседью волосы Зоралика. – Может, тот ему и вправду отец?”
Смерть не сумела стереть с лица павшего выражение жестокой обиды. Когда клинок Аптахара перерубил ему шейные жилы, он ведь успел осознать, что умирает, и умирает бесславно.
“Отец? – фыркнул Аптахар. – Значит, не станут говорить про Забана, будто он сумел родить хорошего сына!..”
… Теперь Винитар вспоминал эти слова и поневоле раздумывал, скажет ли кто-нибудь то же самое про его собственного отца. Раздумья, правду сказать, получались невесёлые. Винитар смотрел на чёрные, с широкой серебряной оторочкой тени облаков, скользившие по лику луны, и вспоминал, как впервые увидел чужую кровь у себя на руках. Ему было тогда одиннадцать зим, и один из комесов отца за пивом сболтнул, что-де кунсу следовало бы взять в жёны настоящую сегванку, скажем с острова Печальной Берёзы, а не какую-то неженку с Берега, еле-еле выродившую единственного сына. Да и тому, мол, умудрилась передать свои глаза, а не мужнины…
“Чем рассуждать о чужих глазах, поберёг бы свои”, – ровным голосом сказал ему сын этой неженки. И, не озаботившись подхватить хотя бы нож со стола, хладнокровно к точно ткнул воина в лицо просто рукой – пальцами, сложенными “лезвием копья”. Именно хладнокровно, а не в порыве вспыхнувшей ярости. Его матери давно не было на свете. Она умерла девять зим назад, пытаясь родить второго ребёнка. А отец не торопился с новой женитьбой, поскольку ледяной великан всё необоримее придавливал остров, и кунс подумывал о переезде на Берег.
“Эй, уймись! – прикрикнул отец на разъярённого воина, зажимавшего рукой изувеченную глазницу. – Подумаешь, мало ли одноглазых на свете!.. – И повернулся к сыну, чтобы едва ли не впервые расщедриться на похвалу: – А ты, как я погляжу, не такой уж никчёмный, как мне раньше казалось…”
Плох тот вождь, который скверно разбирается в людях. Но Богам оказалось угодно, чтобы кунсу Винитарию по прозвищу Людоед выпало ошибиться в собственном сыне. Всего год спустя, когда они уже жили на Берегу, мальчишка вконец разочаровал отца, наотрез отказавшись участвовать в ночном нападении на соседей-веннов, справлявших наречение имени одному из своих сыновей.
“Я помню наши сказания. У того, кто нападает ночью, нет чести”, – заявил молокосос прямо в глаза кунсу. За что был избит немедленно и безо всякой пощады. Мало ли что случается между отцом и сыном, пережили и схоронили!.. Но, как потом оказалось, давней стычки так и не забыл ни тот, ни другой. Миновало ещё несколько зим, и юный Винитар покинул отца, отправившись в глубину Берега. Туда, где справным воинам обещали достойную службу могущественные властители страны Велимор. Люди говорили, старого кунса не удивил отъезд сына. И даже не особенно огорчил. Гораздо больнее ударило его то, что с Винитаром – это сухим-то путём! – ушла чуть не вся морская дружина, некогда приведённая Людоедом с острова Закатных Вершин, и остался кунс в только что выстроенном замке едва ли не с одними наёмниками. А ещё через несколько зим…
Многим по всей справедливости гордятся славные тин-виленцы, и в том числе – закатами, осеняющими их город. Ясное дело, не всякий закат в Тин-Вилене удаётся красивым, но если уж удаётся, то многие соглашаются, что подобного в иных местах не найти. И даже в Аррантиаде, чьи жители бахвалятся красотами своей земли так, словно сами их создали.
Весной тин-виленское солнце долго не может успокоиться за хребтами, оно касается пиков и на время пропадает из глаз, потом снова показывается между вершинами. Свет его в это время неистово ярок, и горы предстают сплошной зубчатой тенью, и невозможно отделаться от мысли, будто там, за чёрной стеной, и есть уже самый край мира. Бессильно шепчет рассудок, что Заоблачный кряж отграничивает не иномирье, а всего лишь Озёрный край, где стоят поселения и живут обычные люди, и там в это самое время ловится рыба, чинятся сети, варится пища. Закат в Тин-Вилене – не та пора, когда хочется слушать доводы разума… А после солнце совсем уходит за горы и разливается позади них медленно стынущим заревом, сперва алым, потом малиновым и наконец – пепельно-голубым. И, пока это длится, наступает некоторый миг, когда горы начинают испускать своё собственное свечение. Каждый пик, каждый склон окутывает полоса нездешнего пламени. Золотого на алом. Алого на холодном малиновом. Ускользающего малинового – на пепельной синеве…
А потом остаётся лишь синева, и в ней разгораются весенние звёзды…
Ветер шептал что-то жухлой степной траве, но мёртвая трава едва ли слышала его печальную песню. Скоро, совсем скоро её сменят новые ростки, уже выбившиеся из земли среди старых корней. Им цвести, им танцевать и разговаривать с ветром – до осени, до зимнего снега.
В нескольких поприщах от стен Тин-Вилены, там, откуда нельзя уже было видеть окутанный ночной сенью город, только огни четырёх маяков, да и те казались крупными звёздами, низко повисшими над горизонтом, – посреди ровной степи стояли двое.
Два родственника, два брата. Оба – Волки, зверь и человек.
Волк, которого мать звала Пятнышком, напряжённо вбирал незнакомые звуки и запахи шо-ситайнской степи, где отныне ему предстояло жить. Бок о бок с человеком он только что одолел половину большого и враждебного города, который при иных обстоятельствах заставил бы его обезуметь от страха. На улицах скрипели колёса, шаркали ноги и стучали копыта, лязгало и звенело железо, а каждый порыв ветерка обрушивался шквалами немыслимых запахов. За заборами бесновались лютые псы, в двух шагах на чём свет стоит ругались возчики и верховые, чьи кони, чуя волка, неудержимо шарахались. Улюлюкали и свистели мальчишки, и, путаясь у всех под ногами, гавкающим половодьем катились по пятам трусливые шавки, сбежавшиеся чуть не со всего города полаять на извечного недруга. Будь Пятнышко один, ему бы не поздоровилось. Но рядом шагал брат, и его рука лежала у Пятнышка на загривке, и невольно дыбившаяся щетина тотчас укладывалась на место, и волк шёл вперёд, тесно прижимаясь к бедру человека, не глядя ни вправо, ни влево – и не останавливаясь, чтобы огрызнуться в ответ на бессчётные оскорбления.
Дорога показалась ему нескончаемой… Но вот город остался далеко позади, кругом лежала вольная степь, и волк знал – пришло время прощаться.
Человек по имени Волк опустился на колени и обнял его.
– Беги, Пятнышко, – тихо сказал он, запуская пальцы в густую звериную гриву и последний раз вбирая ноздрями запах родной северной чащи. – Беги на свободу. Здесь всё не так, как в наших лесах, но ты, я знаю, не пропадёшь. Ты скоро поймёшь здешнюю жизнь. Ты встретишь стаю и сделаешься её вожаком. А потом тебя выберет волчица, и ты продолжишь свой род… Беги, брат мой!
Человек крепко зажмурился, давя необъяснимо подступившие слезы, – и опустил руки. Некоторое время ничего не происходило. А потом на его запястье сомкнулись челюсти волка. Зубы, способные раздробить лошадиную ногу, тронули кожу человека так бережно, что жаркое, влажное дыхание, рвавшееся из пасти, было едва ли не ощутимей нажатия клыков. Прикосновение длилось недолго… У человека был острый, отточенный слух, которым не обладает ни один горожанин. Но и он не сумел уловить ни шороха, ни шелеста удаляющихся шагов. Только рассеялось ощущение близкого присутствия волка, и венн понял, что остался один.
Винитар устало вздохнул и повернулся на другой бок, не в силах заснуть. Ночной ветер негромко посвистывал в снастях, напевая колыбельную, с детства знакомую всякому морскому сегвану. Волны приглушённо шипели, расступаясь перед форштевнем и обтекая борта: над обводами “косатки”, шлифуя нынешнее совершенство, трудились поколения сегванских корабелов и мореходов. Облака всё так же беззвучно скользили над головой, то пряча, то вновь открывая луну. На закате эти облака были безумными и вдохновенными мыслями поэта, а сейчас… Была на Островах поговорка, касавшаяся пустяковых вроде бы горестей, способных, однако, слиться в сводящее с ума ощущение безысходности: “О чём думает старуха, когда ей ночью не спится…”
… Черезмного зим после своего отъезда вглубь Берега, когда успело произойти немало всякого разного, когда Винитар оказался женат, но так и не у видел жену, когда не стало отца, а он, сын, вынужден был отпустить убийцу, попавшего к нему в руки, – в общем, месяца три назад он заглянул в Галирад.
Он собирался наконец-то навестить родной остров, которого не видал уже очень давно, с самого времени переезда на Берег. Но и Галирад был ему городом в некотором роде не чужим: как же не заехать туда?
В сольвеннской столице его принимали по-родственному. Ещё бы, ведь кнес Глузд Несмеянович до сих пор числился ему законным тестем, да и молодая кнесинка Эртан с теплотой вспоминала замок Стража Северных Врат и то, как справедливое письмо кунса защитило походников от навета… Вот и вышло, что Винитар стоял на причале, наблюдая, как его “косатка” грузилась припасами для дальнего плавания, и тут к нему подошёл человек.
“Святы Близнецы, чтимые в трёх мирах… Ты, верно, кунс Винитар с острова Закатных Вершин, сын Винитария Людоеда?”
Он обернулся и тут же признал в незнакомом человеке, во-первых, жреца Богов-Близнецов, а во-вторых, своего соплеменника. Именно во-вторых. Вера Близнецов учила не делать различий между племенами, и потому самые рьяные её приверженцы напрочь оставляли обычаи родной старины, предпочитая двуцветные красно-зелёные одеяния, носимые во имя путей божественных Братьев. Однако выговора не скроешь – как и черт лица, присущих лишь коренным выходцам с Островов.
“Так меня вправду кое-кто называет, – неохотно отвечал Винитар. – А ты кто такое и что тебе надо?”
“Люди именуют меня Хономером, – слегка наклонил голову жрец. – И мне кажется, тебе не придётся жалеть, если захочешь со мной побеседовать”.
Винитар недовольно подумал, что мог бы и сам догадаться об имени, если бы удосужился попристальней разузнать, что делалось в городе. Гласила же мудрость длиннобородого Храмна: прежде, нежели входить в дом, прикинь, как будешь выбираться обратно… Вслух кунс произнёс:
“О чём нам беседовать? Я не враждую с твоими Богами, но и от своих пока что отрекаться не собираюсь…”
Хономер усмехнулся:
“Примерно так говорил со мной и некий другой человек здесь же, в Галираде… почти семь лет тому назад. – Его вера учила измерять время не зимами и ночами, как было издавна принято у сегванов, а солнечными летами и днями. – Этот человек отзывался на собачью кличку и держал при себе ручного зверька. Летучую мышь”.
“И что с того?” – хмуро поинтересовался Винитар. На самом деле сердце у него сразу застучало быстрее, но показывать это он отнюдь не собирался. Негоже.
“Мне подумалось, ты не отказался бы встретиться с ним”.
Винитар молча отвернулся и стал смотреть на морской горизонт, туда, где – далеко-далеко, в неделях пути, у самого края мира – лежали незримые отсюда Острова.
“Я не первый раз в Галираде, – начал негромко и неторопливо рассказывать жрец. – Семь лет назад я уже проповедовал здесь… и, должен признаться, потерпел весьма обидную неудачу. В те годы я думал, что для здешних язычников всего убедительней окажется воинское превосходство – как для иных южных народов, подверженных мору, в своё время оказалось убедительным прекращение вредоносных поветрий. Увы, я ошибся. Моего воина посрамил человек, о котором я говорю. Предвечному было угодно надолго затем развести наши дороги, и я начал уже понемногу о нём забывать. Но три года назад он объявился в городе, где стоит мой храм: в Тин-Вилене, на севере Шо-Сипгайна. Этот человек и сейчас там живёт. Я же вновь приехал сюда проповедовать, ибо не хочу, чтобы кто-то сказал, будто наша вера потерпела здесь поражение”.
Винитар тем временем успел искоса присмотреться к жрецу и отметил то, что, по его мнению, следовало отметить. Ладное, гибкое, мускулистое тело, подходившее скорее воину или охотнику, но никак не смиренному служителю Богов, взыскующему книжной премудрости и просветления духа. Широкие жилистые запястья, крепкие пальцы, мозолистые ладони…
“И что? – спросил он Хономера. – На сей раз ты хочешь, чтобы твоим воином стал я? Или сам намерен сражаться?”
К его некоторому удивлению, жрец рассмеялся.
“У здешнего народа, – сказал он, – есть присказка о простаке, который, шагая в темноте, вновь и вновь наступает на грабли и никак не поймёт, кто же это так ловко бьёт его по лбу. Нет, сын Винитария, я не хочу повторять однажды сделанную ошибку. Теперь мы с братьями трогаем души людей притчами < Притча – букв, “случай”, короткий поучительный рассказ о событии, некогда (по мнению рассказчика) происшедшем в действительности. > о смертной Матери божественных Братьев, скромно надеясь, что сольветы поймут красоту нашей веры и увидят её преимущество перед поклонением… – тут он презрительно скривил губы, – Матери Живе, которому они до сих пор здесь предаются. И в этом деле, кунс, ты мне уж никак не помощник”.
Хономер замолчал. Винитар понял: жрец сказал ему всё, что собирался сказать.
“Я не буду благодарить тебя, – проворчал мореплаватель. – Потому что ты пришёл сюда сам и окликнул меня по собственному желанию, а я тебя за язык не тянул. Лучше я тоже расскажу тебе про одного человека. Быть может, его участь заинтересует тебя”.
“Кем же он был?”
“Твоим единоверцем. Он носил жреческие одеяния, как и ты, хотя далеко не такие яркие. Я в то время только-только надел меч, а он был уже стар. Его приютили наши соседи, венны из рода Серого Пса. Их дети добывали для него берёсту, и он записывал сказания этого народа”.
“Записывал? Вместо того, чтобы обучать их истинной вере? Странный жрец… Стоит ли удивляться, что к возрасту почтенных седин он не сподобился достичь сколько-нибудь высокого сана!”
“Может, ты и прав, но дети венное приветствовали его так, как приветствовал меня ты, потому что желали порадовать старика. Я думаю, они крепче уважали вашу веру и больше знали о ней, чем те, перед кем ты проповедуешь, Хономер”.
“Я поразмыслю над твоими словами, – после некоторого молчания пообещал жрец. – Ибо сказанное разумным язычником бывает куда более достойно работы ума, нежели праздная болтовня иных правоверных. Так что же сталось с этим жрецом? И не припомнишь ли, кунс, как его звали?”
Винитар ответил:
“Как его звали, о том спрашивай не меня, а человека, который держит ручную летучую мышь. Он был в числе веннских детей, слушавших почтенного старца, и в его познаниях ты мог сам убедиться, если только вправду был с ним знаком. Что же до судьбы старика… Он пал от рук комесов моего отца, когда они с оружием явились на праздник, куда их звали гостями. А берестяные книги, которые он составлял несколько зим, были брошены комесами в костёр. И это я уже видел сам”.
“Никому не дано знать, где и как оборвётся его жизненный путь, – вздохнул Хономер. – И чего будет стоить труд целой жизни на суде Близнецов… каким бы значительным он нам самим ни казался. Спасибо тебе за беседу, сын Винитария…”
“И тебе спасибо. Ты славно позабавил меня”, – отозвался молодой кунс. Позабавил – такова была у сегванов высшая похвала за рассказ, и он надеялся, что Хономер ещё не успел этого позабыть.
Жрец вновь едва заметно поклонился ему и, повернувшись, зашагал прочь по деревянной мостовой, опиравшейся на несокрушимые дубовые сваи. Он не прибавил ни слова, но Винитар разбирался в людях, пожалуй, не хуже, чем его давно погибший отец. И он понял – повесть о старом жреце глубоко зацепила Хономера. Винитар не отказался бы узнать почему.
А вот что он знал со всей определённостью – это то, что по окончании погрузки он скажет дружине: “Наш остров простоял в океане четыре тысячи лет, и даже великаны не много нового сотворят с ним за месяц или два, на которые мы задержимся. Я надумал сперва посетить Тин-Вилену!”
А ещё он знал, что Хономер тоже видел людские сердца насквозь, точно опытный мореплаватель – очертания волн и свечение воды, идущее из глубин.
И значит, тин-виленский ученик Близнецов наверняка уже догадался, что кунса надобно в самом скором, времени ожидать в гости…
…Винитар встрепенулся, как от толчка. Но не оттого, что палуба “косатки” представляла собой слишком жёсткое ложе, – он не был избалован и очень редко позволял себе спать на чём-либо более мягком. Нет, Винитара пробудило от наползавшей дремоты явственное ощущение близкой опасности. Опасности безымянной, неотвратимой и грозной!..
Первым помыслом опытного боевого кунса было громко подать голос, поднимая тревогу. Но почему-то – быть может, делая непростительную глупость – он удержал в себе крик, решив для начала оглядеться и хорошенько прислушаться. На луну как раз набежала очередная тень; впрочем, кунс, вскинувшийся на локте, отчётливо видел на кормовой скамье силуэт рулевого. Рысь сидел совершенно спокойно, сверяя со знакомыми звёздами послушный бег корабля… “Я действительно превращаюсь в старуху, которой ночью не спится, – с досадой подумалось Винитару. – Здесь кругом открытое и глубокое море, безо всяких отмелей и подводных скал. Ветер попутный… О чём я тревожусь?”
Он ещё додумывал эту мысль, когда проворное облачко соскользнуло с лика луны… и Винитар УВИДЕЛ.
Он увидел скалу, которой просто не полагалось тут быть, но она была. И совсем близко. Она высилась чуть впереди, грозно и жутко нависая над правым бортом “косатки”. До неё оставалась едва ли сотня шагов. Луна в упор изливала на неё своё серебро, не ведающее полутеней. Яркий свет озарял все изломы голого камня, превращая каждый выступ – в разящее лезвие, каждую выбоину – в бездонный провал.
Странной, страшной и непростой представала эта скала… Винитар никогда прежде не видел её, но узнал сразу. Нагромождение чёрных, изъеденных морем утёсов явилось кунсу исполинским конём, вздыбленным перед прыжком в никуда. Ветер пел, овевая чудовищные копыта, занесённые в бешеной скачке и готовые вот-вот растоптать маленькую “косатку”… И сидевший в седле отнюдь не сдерживал каменного скакуна. Одна его рука была простёрта вперёд, над гривой коня, другая тянулась к мечу. А лицо, изваянное резкими тенями луны… такой лик мог бы быть у длиннобородого Храмна, когда Он прознал о гибели сына и бросил на плечи синий плащ мести. Горе и ярость, овеществлённые случайным расположением камня и прихотью лунного света…
Под копытами Всадника молча клокотало белоснежное кольцо бурунов, “косатку” неудержимо влекло навстречу погибели – а Рысь, словно ничего не замечая, всё так же безмятежно вёл судно, доверившись маячкам родных звёзд, и Винитар отчётливо понимал: даже если закричать прямо сейчас, поднимая всех по тревоге, – они уже ничего не успеют. Ни вытащить вёсла, ни поспешно переложить руль. И, хотя не к лицу сегванским воителям умирать вот так, прямо во сне, даже рукн не подняв для защиты, – Винитар почему-то снова не закричал.
Наверное, оттого, что происходившее было поистине превыше его крика, превыше любых деяний мореходов, силящихся уберечь корабль от погибели на клыках коварного рифа…
Он поднялся на ноги и прямо посмотрел Всаднику в чёрные провалы глазниц. Правильный, чтущий заветы предков сегван всегда ложится спать обнажённым, в том числе и на корабле посреди моря, – и Винитар стоял перед грозным пришельцем в чём мать родила.
– Мои люди ни в чём не повинны перед тобой, – сказал он негромко. – Никто из них никогда не бывал в Шо-Ситайне. И предки их, насколько я ведаю. А если за мной усматриваешь какую вину, так и спрашивай с меня, а не с них.
Всадник, как и следовало ожидать, ничего ему не ответил… Новое облачко сокрыло луну, и на несколько мгновений Винитар напрочь перестал что-либо видеть, даже серебристые взблески на волнах вдали, там, где море было свободно от тени… Сделать он ничего больше не мог, а потому стиснул кулаки и стал просто ждать. Всякий мореплаватель, мало-мальски опытный на руле, даже с закрытыми глазами умеет прикинуть ход судна и пройденное расстояние… За миг перед тем, когда должен был раздаться хруст смятого дерева и жалобный треск мачты, Винитар отчаянно напрягся всем телом, готовясь принять неминуемое…
Но ничего не случилось.
Лишь ненадолго окутало стылой, как из ледника, сыростью, а волосы мигом покрылись жемчужной россыпью влаги – так, словно корабль прошёл сквозь клок густого тумана, плывшего непосредственно по волнам.
Ветер оттащил прочь рваный край облака, и вновь выглянула луна, озарив океан на много поприщ вокруг. Винитар завертел головой, разыскивая Всадника, но море было пустынно – и впереди, и за кормой. Постояв ещё немного, кунс опустился на палубу и натянул добротное овчинное одеяло. Если бы не кисея ледяной сырости, облепившая тело, он точно решил бы, что ему примерещилось.
На эту ночь Волк не пошёл в крепость. Там у него имелось жильё и сохранялись пожитки, но ему и раньше случалось ночевать в городе – либо в какой-нибудь корчме, либо у достопочтенного горшечника Шабрака, отца Мулинги, – и никто ему за это не пенял, лишь бы он не опаздывал к утреннему уроку.
Волк шёл и думал о том, как расскажет Винойру о своём расставании с Пятнышком, и побратим звонко хлопнет себя руками по бёдрам: “Только смотри не проболтайся об этом людям из наших кочевий, парень! Они тебе голову оторвут и на кан-киро твоё не посмотрят! Ты хоть понимаешь, какую услугу им оказал?! Минует лето-другое, и здешние волки сделаются в два раза крупней прежнего…”
Пусть говорит, пусть подтрунивает. Волк и не подумает обижаться. Совсем скоро от пристани отвалит большой торговый корабль. Он увезёт за море меднокожего Винойра, вытащившего жребий скитальца. И с ним – Мулингу. И её отца, уже сговорившегося о продаже двора…
Странное дело, Волк всего менее ревновал девушку, которую недавно считал почти что невестой. Не точил ядовитый клык на побратима, её вроде бы умыкавшего. Нет… Он беспокоился, приживётся ли шо-ситайнец в далёкой стране Саккарем, будет ли к нему милостива тамошняя Богиня, не покусится ли кто-нибудь слишком алчный на его драгоценного жеребца по имени Сергитхар. Мулинга?.. Схлынула первая обида, и Волк обнаружил, что “измена” девушки вовсе не погасила для него солнце. Если бы, к примеру, он не смог одолеть Ригномера, если бы Пятнышко разорвали псы на Кругу… ему было бы больней. Мулинга же, по мнению венна, вольна была выбирать – тем более что он не успел даже попросить у неё бус. Может, с Винойром ей окажется не так хорошо, как она ожидает, и она задумается, не сделала ли ошибку. Но это не его, Волка, дело.
Его дело – вызвать Наставника на поединок. Чтобы убить. Или самому оказаться убитым.
– Потому что он – Волкодав. А я – Волк.
Молодой венн даже выговорил вслух эту формулу старинной, не ведающей примирения вражды. Выговорил… да так и замер посреди степной дороги, что была дорогой лишь на ближних подступах к городу, а поодаль от стен распадалась на дорожки и тропки, постепенно терявшиеся на травянистой равнине. Так текут реки халисунских пустынь, исчезающие в песке.
– Да чтоб я сдох, – прошептал он некоторое время спустя, по-прежнему не двигаясь с места. Хорошо знавшие Волка немало удивились бы подобным речам. Венн слыл человеком сурового и строгого нрава и, в отличие от многих других учеников, сквернословил исключительно редко.
Но теперь как раз и был тот самый исключительный случай, ибо на Волка снизошло озарение.
Он наконец понял, что Боги всё-таки ответили ему. Он загадывал об исходе грядущего боя с Наставником – и Они, вняв молению, ниспослали ответ. Только он, глупец, сразу не уразумел его. Зато теперь слышал Голос свыше так явственно, как если бы вернулся тот тихий вечер в Нарлаке и маленькая женщина, принятая им за деревенскую дурочку, вновь ласково взяла его за руку. Нет никакой предопределённости, сынок. Ты торопишься узнать ответ, а сам ещё не задал нужных вопросов. Ты ещё не совершил поступков, могущих направить судьбу, а главное – не обрёл Понимания, необходимого, чтобы их совершить. Так вот же, что будет, если ты не сумеешь прозреть… – И белоснежное брюхо Молодого облила постыдная струйка. – А вот другой поединок. Так надлежит биться зрячему…
Где-то далеко-далеко, в свободной степи, струился под луной серебристый мех Пятнышка, и в пушистой гриве путались звёзды.
Видишь, сынок? Ты вполне способен на это. Кажется, я не ошиблась в тебе…
– Спасибо, матушка, – снова вслух тихо проговорил Волк. – Ты права. Клетки нужно ломать.
Стояла глубокая ночь – время, когда, согласно древним законам, привезённым ещё переселенцами из Нарлака, городские ворота не открывались ни перед кем, будь то хоть сам правитель страны. Однако на Тин-Вилену за всю её историю ни разу не покушалось ни одно неприятельское войско. А посему, хотя ворота исправно запирались и до самого рассвета стояли закрытыми, – неусыпная стража на пряслах<На пряслах, прясло – участок крепостной стены между двумя башнями. > не бдела, как где-нибудь в Фойреге или в Кондаре. Да и стена была – громко сказано; не город окружала, а выселки отгораживала от Серёдки. Бедноту от богатеев, как иногда говорили. Всяких пришлых – от коренных. Впрочем, по обе стороны жил народ, не лишённый озорной жилки и склонный порой к ночным похождениям, – то есть удобные перелазы давным-давно были разведаны.
Волк преодолел тин-виленскую стену даже не один раз, а дважды. Двор не слишком зажиточного горшечника Шабрака помещался, конечно, не в старом городе, а вовне. Вот только выселки эти располагались с другой стороны, не с той, откуда шёл Волк.
Внутри стен были прямые и узкие чистые улицы, вымощенные камнем. Здесь можно было встретить стражников, здесь горели заправленные маслом светильники, а состоятельность жителей чувствовалась даже не по домам – достаточно было посмотреть на внушительные каменные заборы.
Выселки имели совершенно иной вид. Дворы здесь тоже огораживались глухими заборами, но в основном деревянными, сколоченными из горбыля. А улицы хоть и отличались шириной, но были донельзя запутанными и кривыми, ибо приезжие строились каждый как мог, и вдоль заборов отвоёвывал себе пространство непобедимый бурьян.
И нигде – ни огонька.
Зелёные и людные днём, к ночи выселки превращались в глуховатое и определённо опасное место, очень мало подходившее для поздних прогулок.
Но – только не для учеников Волкодава.
Нет, не то чтобы они были так уж уверены в собственной непобедимости. И не то чтобы их тут кто-то боялся. Нет, конечно. Истинная причина крылась в чём-то другом, но вот в чём именно – Волк даже не пытался расспрашивать. Какое ему дело? Ему достаточно было и того, что люди из Младшей Семьи никогда не задирали его, а Шабраку эти молодцы в кожаных безрукавках, обшитых кольчужными звеньями, даже помогли найти хорошего покупателя, давшего за дом и двор достойную цену…
Волк навылет прошёл две кривоватые улочки, не обращая никакого внимания на подозрительные тени, маячившие за углами. Кто бы там ни скрывался, на него они нападать не собирались, – он бы это почувствовал. Ворота Шабракова двора были уже заперты. Волк не стал беспокоить почтенного хозяина и его дочь, махнул внутрь прямо через забор.
Здесь на него свирепо и почти молча набросились дворовые псы.
Как было принято среди тин-виленцев, Шабрак держал пару местных собак, и они сторожили хозяйство согласно обычаям своей породы. Любопытная сука высматривала и вынюхивала прокравшегося злоумышленника, а обнаружив его, звала кобеля, грозного, но порядком ленивого, – и уже тот мчался крушить. И если только воришка не падал сразу на землю, а сдуру пробовал отбиваться… хозяин двора мог и не поспеть к нему на подмогу.
Однако Волк был своим. На полпути псы узнали его запах и, очень смутившись, разыграли целое представление, притворяясь, будто на самом деле не нападали, а спешили приветствовать и скорее узнать, откуда это так разит волком. Молодой венн рассеянно потрепал две корноухие головы и сразу пошёл в угол двора, где с вечера стояла его чаша с водой.
Псы, оказывается, успели досуха вылакать из неё всю воду. Волк досадливо мотнул головой – не потому, что брезговал, просто уж очень велико было стремление скорее, как можно скорее дать облик новообретённому Пониманию, – и зачерпнул свежей воды из дождевой бочки под свесом крыши. Сдерживая нетерпение, бережно утвердил чашу на земле. Опустился рядом с ней на колени и замер, успокаивая дыхание.
– Клетки нужно ломать! – наконец повторил он вслух. И, медленно выдыхая, занёс руку с развёрнутой, как для удара, ладонью…
Луна, отражавшаяся на поверхности, разлетелась на тысячу серебряных осколков – вода хлестнула из чаши во все стороны веером, облив Волку колени и забрызгав стену клети. А сама чаша подпрыгнула, словно от удара по краю, и перевернулась в воздухе. По счастью, земля в углу двора была мягкая, так что посудина не разбилась.
Волк откинулся на пятки, закрывая глаза, и тут только почувствовал, до какой степени вымотал его этот длинный день. Зато теперь в душу изливался покой, которого он не ведал уже давным-давно.
Тебя я знаю вдоль и поперёк.
Ты мог
Моим бы стать, пожалуй, близнецом.
В мой дом
Войдёшь и тоже знаешь что да как, –
Мой враг.
Тебя я знаю вдоль и поперёк.
Исток
Вражды потерян в изначальной тьме.
Ты мне
Роднее брата, ближе, чем свояк, –
Страницы: 1 2 3 4 [ 5 ] 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
|
|