АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
— Он мог и не принести мне эти бумаги… — но мне никто бы не поверил, что их у меня нет. И я бы уже сейчас не сидел, а висел. Хотя, это еще, наверное, впереди.
— Бумаги, побывавшие в альбийском посольстве, — уточняет Его Светлость. — Некоторая польза есть и от них. Но вы не принесли бы мне эти письма, не начни я искать тех, кто сжег бордель. И вы не только сами не пришли, вы и в подметном письме не написали о делах вокруг моего родича. И о том, кто такой доктор Мерлен. И о двоих посланцахкороля Тидрека…
— Если сложить вместе… выходило так, как сказано. — Ну не говорить же наследнику престола, что никто — ни у них, ни у альбийцев — так и не разобрался, была ли Его распроклятая Светлость в той сделке третьей стороной или нет.
Герцог щелкнул пальцами, усмехнулся. И минуты не прошло, как в кабинет бесшумно проскользнул секретарь, неся с собой письменный прибор. — А теперь рассказывайте все. Сначала. В мелочах и подробностях. И больше не вздумайте врать. Говорить будете не только вы. Самых правдивых я пощажу. Или хотя бы их родню.
Вот так… один из десяти. Если я сумею правильно себя поставить. Я не послушал, а надо было. Но, может быть, не поздно сейчас. Ведь все равно расскажу, все равно.
— Я расскажу. Но вы и так не сможете тронуть слишком многих… Ваша Светлость. Потому что от верной смерти, от верной смерти всем люди побегут куда угодно. А они знают. И не станут молчать… и выйдет, что Ваша Светлость пытается скрыть нечто… от Его Величества.
— Вы, — усмехается герцог Ангулемский, — дурак. Хуже того, вы наглый дурак, по наглой дурости своей залетевший туда, где подобные вам показываться не должны. И в этих сферах вы ведете себя не как негоциант даже, как мелкий торгаш. Грозитесь донести рыночной страже на другого мелкого торгаша. Я не буду ничего скрывать от Его Величества, я вас всех ему подарю. А вы едва ли сможете врать под пыткой.
Дурак, да, дурак. Предупреждали его. Предупреждал, вернее. Бес, оборотень, нечисть… И раньше, и потом. Вчера ночью сказал… то, что в «Соколенке» случилось, это большевезение, чем невезение, могло хуже выйти. Следили за скверным заведением, не только возчик — его-то сразу заметили и не обеспокоились: важного он увидеть не мог. Нет, из соседних веселых же домов следили, тамошние же обычные обитатели, с этим он разобрался уже, задним умом… хорошо было сделано и денег много потрачено — и не свались на них в ту ночь ромей со свитой, так герцог бы господ негоциантов на сутки раньше нашел и сам, и торговаться с ним было бы нечем почти. А сама проруха — это из области военного счастья. Все ты продумал, что в таких случаях продумать положено, все сделал, а дама Фортуна другим полную руку сдала. Это одно дело. А что та дорожка, покоторой мэтр Эсташ с коллегами пошли, только к обрыву вела — и никуда больше — раньше, позже, а никуда больше, это дело другое… Только прежде это не так заметно было. Уберечься нельзя, сказали ему, исходите из этого.
— Я маленький глупый человек… и, наверное, я не смогу. Но я недавно совершил… смертный грех — и что уж мне теперь выбирать между другими двумя.
— Отпущение грехов перед Богом дают святые отцы. Мне же извольте исповедовать свои грехи перед короной, — герцог кивает в сторону секретаря. — Начинайте… Вы, — вдруг добавляет герцог, — что-нибудь про состязания колесниц в Константинополе слыхали?
Терять нечего, что сказано — сказано, а способ, который присоветовал альбиец, тут могут знать — но вот станут ли ждать такого от ничтожества и пыли под ногами? Вряд ли.
— Немногое… только что это повальное безумие — и императоров с трона сносит, бывает.
Герцог кивает… одобрительно, понимает мэтр Эсташ. Потом Валуа-Ангулем поднимается, проходит между застывшим в кресле негоциантом и секретарем.
— Верно, безумие. И каждый стремился любой ценой дойти до финиша, да еще и прийти первым. Предпочтительно по головам других состязующихся — нужно же радовать зрителей и императоров… Ничего вам не напоминает? — говорит откуда-то сзади, и поди догадайся, что он там сейчас делает. Не слышно ни звука, только голос весь кабинет заполнил. Как проповедь епископа в соборе Сен-Круа.
— Предложенные условия, — отвечает пустоте перед собой торговец шелком.
— Почти верно… забавно, — герцог появляется из-за кресла, в руке — высокий переливающийся бокал с волнистым краем. Готье знает, в чьей мастерской отлито это стекло. Дед нынешнего владельца, старик Саразен, ухитрился не только сманить стеклодува с острова Мурано, что еще не диво — умудрился сохранить ему жизнь, сколько Республика ни подсылала наемных убийц. — Вы, мэтр, хоть и дурак, но человек до определенной степени приличный, совестливый даже… иногда. И гонки по головам не больно-то вам понравились, что при вашем способе содержать себя даже удивительно. А я, понимаете ли, весьма азартный зритель… но разборчивый. Смотреть, как вы с подобными вам будете топить друг друга, мне заранее противно. Поэтому я попробую научить вас другим гонкам. Вытаскивайте друг друга — и делайте это честно. Все будут отвечать на одинаковые вопросы. Ответы я буду сличать. Совравшие выбывают. Сказавшие правду прошли очередной круг. Это что касается честности. Что же касается любви к ближним своим… любой, взявший вину на себя, получает в подарок одну жизнь за одно дело. Свою или чужую — ему решать. Названного им не казнят, не будут пытать… и, если другое не помешает, оставят где есть. А любой, попытавшийся перевалить свою вину на другого — выбывает. Без последствий для ближних своих. Но он пойдет на корм королевской тайной службе.
— Ваша Светлость… собирается сказать это всем?
— Прямо — нет. Вам говорю, потому что вы не поступили так, как вам посоветовали. Не попытались исчезнуть — ни из города, ни из мира. Мне об этом не докладывали, нет, но догадаться несложно. Наши соседи через пролив — вполне достойные люди, но к ряду смертных грехов они относятся даже с большим легкомыслием, чем ромеи в пору язычества. Вы не воспользовались советом этим утром, но передумали, когда поняли, что можете погубить других. И были очень уверены в себе.
— Нет, — почти шепотом говорит Готье, — большей любви… Но вы не Бог, Ваша Светлость…
— Воистину. Но кто мешает мне чтить Его слово и воплощать в жизнь? — а это, оказывается, смех. Почти беззвучный клекот где-то в глотке.
— Мне там дали еще один совет… смотреть, что я могу унести. Это был хороший совет… — в конце концов, какое ему дело до совести герцога и смертного греха гордыни? — так вот, началось все еще при моем покойном отце. Из-за Его Величества. До того мы вели дела открыто и поодиночке — а на остальное и гильдейских рамок хватало, и всяких маленьких хитростей. Его Величество торговлю жаловал и привилегии торговые давал охотно, и звания покупать позволял — но считал, что за это мы ему принадлежим, и наши связи тоже. А с тем, что он от нас хотел — было очень легко потерять все. Но в одиночку спрятаться — нечего и думать. Вот тогда и начали договариваться потихоньку…5.
«Когда ученые или опытные люди говорят о мире вокруг нас, они часто указывают, что поводырями в нем должны служить человеку знание и мудрость. Мнение это кажется истинным многим, вернее, почти всем — споры идут лишь о том, чьи знания более полны и в чем именно заключается мудрость.
Но мудрость — это всего лишь опыт, идущий рука об руку с трезвым представлением о себе и присутствием духа. Это вещи важные, без них трудно дойти даже к самой скромной цели, но мир движется не ими. Истинные, проверенныеи надежные знания бесценны — но все они были приобретены и ни одно не является первичным. И мир вокруг нас по-прежнему, как во времена первых потомков Адама, больше закрыт для нас, чем открыт. Мы живем в нем и отчасти управляем им, не понимая его природы. И делаем это благодаря дарованной нам Свыше способности мыслить.
Люди, изобретшие парус, не знали, как и почему дует ветер — но стали использовать его. И созданная ими вещь со временем рассказала им о ветре, море, дереве, материи, сопряжении частей и сотнях иных предметов больше, чем мог бы помыслить самый смелый из них. Люди, соединившие медь и олово, не ведали о волшебных свойствах сплавов — они шли за своим умением; знание для них было плодом, а не зерном.
Мы не знаем, как передается лихорадка дурного воздуха — через исполненные гнилой влаги миазмы или посредством насекомых — но мы научились прогонять ее, когда осушили первые болота и поняли, что родившихся на сухой земле или у свежей проточной воды болезнь поражает меньше, а через поколение уходит совсем. Может быть, в этом корень давнего суеверия старых ромеев, запрещавшего им преграждать ход воде, и требовавшего, чтобы даже в домах вода была проточной? Возможно, последовав их примеру, мы сумеем избавить от лихорадки не только болотистые местности, но и города? Если мы сделаем — мы узнаем. Никак иначе.
Рукой и разумом мы познаем мир — и стоит ли ждать иного? Словом рожден свет, волей отделена вода от земли, Мастером изготовлен человек: мужчина и женщина, и плотью облеклось Слово.
Только действием и мыслью, только движением вовне, в неведомое, покупаются и знание, и мудрость…»
Тоже заготовка, все это пока заготовки. Это противоречит его природе, его стремлению делать все в полную силу, набело, начисто, так хорошо, как только возможно… Синьор Бартоломео улыбается. Противоречило бы, если бы он не знал, не убедился по опыту, что мысли растут сами от себя. Когда ты пишешь, ты не просто придаешь форму — ты создаешь, определяешь, выделяешь ту часть сути, которая важна для тебя сейчас. И если не записать сразу, этот ракурс пропадет, изменится, будет вытеснен другим. А он может пригодиться потом.
Ценность наброска — как раз в несовершенстве. В свежести, сиюминутности, том, чего завтра уже не будет. Запись может не стать частью труда, но туда непременно войдет то, что выросло на ней и десятках, сотнях таких же сколков. Так или иначе.
Синьор Бартоломео проводит пальцем по поверхности стола, следит за волокном. А порой случайность или вовремя сделанная ошибка приносят больше, чем десятилетия кропотливого труда. Многие находят это обидным. Он — нет. Это — части одного и того же целого. Без труда, без навыка, без знания невозможно оценить меру пользы от случая, меру плодотворности ошибки. А без действия, без готовности рисковать — все приобретенное лежит мертвым грузом, слепое и бесполезное.
Будущий опыт сам собой составлялся в голове, с каждым днем приобретая все более четкие очертания. Так, когда просыпаешься в сумраке, понемногу выступают из темнотыпредметы — только что был великан с металлическими глазами и странная большая черепаха, а это всего лишь чашечки подсвечника, оставленного на книжном шкафу, да спинка кресла. Мечты синьора Варано, смешная история, в которую угодил молодой Бисельи… хорошо, что Бартоломео не ошибся, и у мальчика хватило силы воли не возвращаться за теплом — он погубил бы себя, а от этой опасности нельзя защитить снаружи… подробность к подробности, завитки на двери, замочная скважина, восковой отпечаток.
Опыт принадлежал еще не наступившему времени, дальнему — слишком многое предстояло проверить, слишком многое пришлось бы бросать, слишком важные вещи решались здесь и сейчас средствами совсем другой науки. Но он уже существовал. Рано или поздно изготовленный ключ нужно будет вставить в замок и повернуть. Предварительно записав все — и результаты предыдущих экспериментов, и выводы, и даже случайные мысли. Бартоломео Петруччи тихо смеется про себя. Никогда не знаешь, что может понадобиться тому, кто придет следом.
— Вы, многоуважаемый двоюродный брат, — говорит монна Лукреция, — настоящий… доносчик!
Возлюбленная двоюродная сестра, а если точнее — двоюродная сестра мужа сестры Уго, Хуаны, сердится не на шутку. Топает туфелькой о каменный пол, хмурит светлые брови, пытается быть очень грозной. Получается не особенно — нет в Лукреции ни должной вредности, ни подобающей случаю сердитости. Кузина — очень милое существо, безобидное даже когда злится. И очаровательное в любом положении.
Но причина подобного обращения Уго весьма интересует. С какой это стати — доносчик?..
И еще чем мило милое существо, его и спросить можно. Вот он и спрашивает:
— Но чем же и когда я обидел вас, любезная кузина?
— А вы не знаете? — передразнивает Лукреция. — Так-таки и не знаете, синьор де Монкада? Неужели?
— Я блуждаю как ребенок в тумане. И невинен как ангел небесный.
— С ребенком у вас общее только одно: вы ябеда! А с ангелом — падшим — вас равняет злокозненность!
Ну и ну, вот тебе и родственная встреча. А так радовался — любимая двоюродная сестра в город вернулась, да не к себе, а согласилась немного пожить у отца, значит, рядом и будет весело… а тут, извольте видеть, не успел на порог ступить, уже пытаются заклевать.
— Да что ж это такое, любезная кузина! Ругайте меня, но хоть скажите — за что?
— Зачем вы написали моему брату? Кто вас просил?
— Он же и просил, — удивился Уго. — Перед отъездом просил, чтобы я ему подробно писал. И о военных делах, и обо всем остальном.
— Зачем, — двоюродная сестрица крутит кисточку на поясе платья, того гляди оторвет. Или попытается из пояса смастерить удавку для Уго… — вы написали ему о той неприятности, что со мной случилась?! Мы все договорились по совету синьора Бартоломео не беспокоить его в Орлеане! А вы?!
Вот сейчас вскочит, закрутится винтом — и в маленьком студиоло станет тесно.
— А я… а мне кто-нибудь сказал, как вы тут договорились? — Да будь он проклят, этот город, вечно тут что-то не так. — Откуда мне было знать? И вообще глупость какая — ему же наверняка не только я писал, а всей Роме рот не заткнешь… да, кстати, я ведь с вашим же Петруччи об этом разговаривал — и он мне совсем другое посоветовал!
— Что он вам посоветовал? — просыпается муж Лукреции, собрание всех и всяческих достоинств. Главное среди них — тихий и не лезет никуда…
— А вам, прежде чем писать, стоило бы спросить, хочу ли я, чтоб вы о моих делах писали моему брату, или я сама могу написать! — продолжает сама Лукреция.
Писать, писать, не писать… на что приятные люди — его ромская родня, но и у них путаница и в головах, и вокруг. А вроде ведь по крови наполовину наши, валенсийцы. Но уже местные по образу мысли. И все вокруг такое же — стойки для книг вместо сундуков, ковры, складные резные стулья… все чуть-чуть сложнее, чуть-чуть удобнее чем нужно для жизни. Здесь, в Роме, умеют делать вещи, а вот людей делать лучше умеют дома. Поэтому мы тут всем и командуем. И не стоит нам превращаться в местных, фору потеряем.
— Я его как раз и спросил, он мне под руку подвернулся. Мол, о несчастье, наверное, десять раз доложили — а о том, что все миновало, вряд ли. А если кузина Лукреция сама напишет, так он ей вряд ли поверит, подумает, что успокаивают. А синьор Петруччи мне в ответ, что люди не любят огорчать облеченных властью, а сообщить, что теперь все хорошо, значит признать, что раньше случилось неладное.
— Так вам и сказали, синьор де Монкада, чтоб вы не писали! — Лукреция.
— По-моему, все вполне ясно было сказано, — пожимает плечами ее муж.
— Да что ж тут ясного? Ну хоть сейчас объясните.
— Что огорчать не надо! И про все хорошо писать тоже не надо! Конечно, если написать «уже все хорошо», так кто угодно спросит — а что, было плохо? Вот и нечего было.
— Ну я-то как мог это понять? Я же не знал о вашем дурацком сговоре.
Да что ж они тут как дети? Отвернуться бы от родственников, подойти бы к окну, поглядеть бы на реку, она тут настоящая, большая и желтая… да нельзя. Точно выйдет не спор уже, а настоящая ссора.
— А вы бы подумали! — ядовито советует Лукреция. — Вот что вы сидите в Орлеане…
— И получаю письма от своих людей, от подчиненных, от десятка таких, как я — и хоть кто-то да обязательно упомянет же. И только семья молчит, как утопилась… Значит, точно дело плохо. Я бы от беспокойства сердце надорвал, любезная кузина.
— Так никто же, кроме вас, не написал!
— Да откуда же вы знаете?
— От брата и знаю!
— Не повезло…
— Да уж, не повезло, что вы вообще вернулись в Рому нынче весной! — еще раз топает ногой Лукреция. — Мне из-за вас написали такое…
Уго представил себе, что мог высказать сестре разъяренный старший брат… потом вспомнил самого старшего брата и решил, что воображение ему все равно откажет на полдороге.
— А вы можете радоваться, доносчик! Вас-то назвали преданным другом и родичем!
— Да чему ж мне радоваться, кузина… это ваш сиенец радоваться должен со своими советами. Извольте видеть, семейная свара из-за сущих пустяков.
— При чем тут синьор Бартоломео?! — поднимается до сих пор сидевший за столом и смотревший в недоступное окно Альфонсо.
— Так чья это затея, позвольте спросить? Вас с толку сбил, потом меня!
— Меня никто с толку не сбивал…
— …а если вы неправильно поняли вполне простые слова, так при чем тут сказавший? — рассудительно добавляет герцог Бисельи, обнимая жену за плечи.
Уго смотрит на белобрысое воплощение достоинств и добродетелей. Красив, хорошо сложен, по общим отзывам — умен, песенки хорошо сочиняет, отменно танцует, также отличный всадник — это мы проверяли, и правда, отличный; якобы очень хороший мечник — вот тут врут, уметь — умеет, но дерется с видом крайнего одолжения сопернику и всем окружающим… Воплощению достоинств хочется дать в глаз: унял бы супругу, право слово.
А может быть, это он советчика и привел…
— Да при том, что нельзя своих так обманывать.
— Кто же вас обманывал?
Ну сидел ты себе над листом бумаги, стихи, наверное, писал — так и писал бы. Вот какой стол хороший, большой, рогом инкрустирован — и даже не заставлен всякой античной мелочью для сборки пыли, как было бы в другом месте. Тут и правда пишут. Так и чирикал бы свои рифмы, молча, а не лез в чужое болото.
— Мне не сказали правды.
— Вам все сказали вполне понятным образом. Что же касается нашей небольшой договоренности, синьор Бартоломео просто не взял на себя смелость сообщать о ней. Разумная и достойная деликатность с его стороны. Простите, родич, но вы несправедливы и свою ошибку, имевшую неприятные последствия для моей супруги и остальных, называете чужой.
Ничего себе, изумляется Уго. С виду же — сущий котеночек беленький, пушистенький, а тут как будто ему колючка в… туфлю попала.
То есть, этот сиенец-ни-рыба-ни-мясо для него свой, а я — чужой?
— Я не думаю, что я совершил ошибку, — спокойно говорит Уго. — Ошибку совершил сначала тот, кто послушался опасного совета, а потом тот, кто не сказал мне о вашем решении. Зная о нем, я не стал бы вас выдавать. Одна глупость — плохо, две глупости — хуже.
— И что вы хотите сказать? — задумчиво смотрит Альфонсо.
— Синьор Петруччи не член семьи. Он мог не знать, что мне не сказали.
Герцог Бисельи — тоже весьма сомнительный член семьи, зло думает Уго, глядя на котеночка, поставившего шерсть дыбом. Без году супруг Лукреции… очередной. К сестрице его Санче я все-таки привык уже, да и знакомы ближе некуда, а братец в Роме опять-таки и года еще не провел. И невесть кого тащит в дом, слушает, а потом выгораживает,нарываясь на ссору. Но не говорить же это ему прямо в лицо? Лукреция тогда сочтет, что это как раз Уго лезет на рожон. Она тоже от этого сиенского не пойми кого в восторге.
И дернул же черт заговорить тогда… ведь от сущего безделья и легкой озадаченности, а тут человек вдвое старше, в дом вхож, с папским медиком дружбу водит, может, чтоумное скажет? Сказал. Надвое. Так сказал, что нарочно не придумаешь. Уго одно было ясно, Лукреции с Альфонсо совсем другое — и кто тут прав?
А с другой стороны посмотреть… так ведь откуда было сиенцу знать, что ему, Уго, никто, ну совершенно никто, от Лукреции до самого Его Святейшества об этом деле и упомянуть не додумается?
Нашли постороннего… может, ухитрился впасть в немилость, пока отсутствовал? Да уж, впал, выпал — и сам не заметил.
— Подождите… — вдруг говорит Альфонсо. Заметил на тыльной стороне руки чернильное пятно, покосился, оттирает уже не глядя. — кажется, вы отчасти правы. А я понял,как это случилось. Если бы это был я, мне бы обязательно сказали и еще три раза напомнили. Но вы — ближний родич, вам не то что доверяют во всем, с вами не думают о доверии… и конечно же, каждый решил, что вы знаете, потому что кто-то же обязательно должен был с вами об этом поговорить…
И правда что — умен котеночек, не врали. Пожалуй, так все и вышло. Со стороны это, наверное, понятнее. Все подумали, что я уже знаю — и знаю, и буду участвовать в этой дурацкой выдумке. А я стал бы? Наверное, нет. Но письмо, конечно, написал бы по-другому — мол, тут ваша сестрица с мужем ее, с отцом вашим и прочими добродетелями решили вас не беспокоить, ну так и нечем, в общем, оказалось беспокоить, так что не волнуйтесь, а на заговорщиков этих не сердитесь, любезный брат. Ибо сердиться на них, конечно, можно, но — они из лучших побуждений. И по дурацкому совершенно совету.
А вот что касается советчика…
— Вы правы, Альфонсо. Благодарю. Так, наверное, все и было. Но идея вашего сиенца… не знаю, что там Чезаре написал, но согласен заранее. И сами же видите, что из этого вышло.
Если бы на свете были сероглазые белые коты, то Уго всерьез заподозрил бы в Альфонсо оборотня. Ночью он мышей ловит, по крышам гуляет и кошкам серенады поет, а днем вот, извольте видеть, иногда забывает, что ни хвоста, ни острых ушей на макушке у него нет, и шерсть на загривке отсутствует. Только в положенных человеку мужеского пола местах имеется, да и дыбом не встает.
Очень герцогу Бисельи не нравится, когда философа, которого он взял под крылышко… тьфу, откуда у котов крылья? — в общем, синьора да Сиена, ругают, и советы его считают неразумными. Кто его знает? Может, он до того и после того только хорошие советы давал.
Ну да ладно. С этими двумя спорить бесполезно, Чезаре такой ерундой тревожить нечего. А встретимся — расскажу.
И тут — извольте видеть, сам предмет диспута пожаловал, собственной персоной. Лукреция его, наверное, пригласила. Надеюсь, что объяснять, внятно и подробно, что ни Его Святейшество, ни Чезаре терпеть не могут вранья, недоговорок и тайн на пустом месте внутри семьи. Это все для посторонних, для врагов, для некоторых союзников. Но не для ближайшей родни. Не для отца и сына, не для брата и сестры. Понавыдумали… Альфонсо не понимает, наверное. Они там у себя привыкли при Ферранте черное белым называть перед чужими, красным перед своими и полосатым наедине с собой.
Заходит — беззвучно почти, только легкое шуршание, но это, скорее, из вежливости — кланяется, застывает на мгновение. Наверное думает, не лишний ли он тут — и, видимо, решает, что не лишний. Потому что делает шаг вперед и спрашивает:
— Что вас могло так расстроить, монна Лукреция?
— Наша с вами затея не понравилась моему брату, и он мне за нее жестоко выговорил, — немедленно объясняет кузина. Вот, значит, как. Их общая затея. Ну как же, я уже верю… — А все потому, что нашлись добрые люди…
— Лукреция… — просыпается котеночек, и опять руки ей на плечи опускает. Ну хоть что-то он да соображает. Если сестрица будет жаловаться этому советчику на Уго, это уже повод для настоящей ссоры.
Сиенец наклоняет голову… сейчас он стоит прямо против большого окна, тень ложится наискосок на каменные плиты, на ковер, на книжные полки.
— Монна Лукреция, кажется, произошла ошибка и я тому виной. Синьор ди Монкада просил у меня совета — и я дал его, думая, что он знает о том, что было раньше. Если же онне знал, он с легкостью мог понять меня превратно.
Сказать, что Уго озадачен — ничего не сказать: он припоминает давешний разговор, и на память еще не жалуется, рановато. Или простые слова языка, на котором говорят вРоме и в этом доме, могут значить самые разные вещи. Ну что, спрашивается, значит «о том, что было раньше»? Об этом их дурацком домашнем заговоре — или о том, что случилось? О первом, разумеется, не знал. Но так если синьор Петруччи считал, что Уго знает…
Тут с ума сойти недолго. Чтоб им всем так команды в сражении подавали, как они тут друг с другом разговаривают!
— И, конечно, ваш брат возмутился. Теперь он будет беспокоиться не только о том, о чем ему пишут, но и о том, что от него могут попытаться скрыть… Я был не прав. А синьор ди Монкада очень удачно ошибся.
— Я ошибся? — слегка так озверевает Уго. — Я?
Философ или как там его, оборачивается к нему.
— Были невольно введены в заблуждение… вы ведь вряд ли хотели создать впечатление, что внутри вашей семьи есть разногласия.
— Синьор да Сиена, — Уго вздыхает, считая про себя до десяти. — Если я и создал невольно такое впечатление, то вашими трудами и вашими советами. Очень неразумными советами.
— Кузен!
— Но синьор ди Монкада совершенно прав, — мягко вступает философ. — Если я дал вам этот совет — чтобы вы не тревожились о брате, а брат о вас — я обязан был проследить за тем, чтобы последствия моего совета не умножили вашего беспокойства. Он прав. Он вернулся в город позже и ни о чем не знал, он спросил меня — а я не ответил достаточно внятно.
— Вам вообще не следовало давать подобные советы моей сестре и прочим, — объясняет Уго. Он почти готов поверить, что все это было сделано с лучшими намерениями. Почти… — Понимаете ли, синьор да Сиена, брат, чьи тревоги вы приняли так близко к сердцу, терпеть не может недоговорок, лжи во спасение и прочей ерунды. Об этом могла забыть испуганная женщина, об этом могли не знать вы и ее супруг. Но об этом знает половина Ромы… союзная нам половина. Вот и думайте, что получилось.
— Благодарю вас, этого я и вправду не знал… Тогда вы правы вдвойне. И вы не ошиблись, вы исправляли мою ошибку. — советчик хмурится, — Но тогда как вышло, что все это одобрил Его Святейшество?
Его Святейшество имеет дурную привычку потакать своим детям, особенно — младшим, особенно — в мелочах. Но вот этого сиенцу знать не стоит… а если он и сам догадывается, то не стоит подтверждать вслух. Вот не хочется почему-то. Просто не хочется.
— Те доводы, что ближе, всегда проще принять, — пожимает плечами Уго.
— Право жаль, что эту историю я не смогу никому рассказать, — говорит сиенец. — Даже заменив имена. Вышел бы такой замечательный анекдот. Благородные молодые люди, заботливый отец… и дурак-доброхот в моем лице, который только чудом не спустил лавину. Я прошу вашего прощения, монна Лукреция. Это письмо должно было быть адресовано не вам.
Уго отчего-то кажется, что гость издевается. Каждым словом и каждой фразой. Но скажи он об этом сейчас — пыль поднимется до небес. Лукреция и так готова исцарапать кузена, а супруг ее стоит, слегка опустив голову, и то ли следит, чтобы никто не перешел границы вежливости, то ли выжидает момент для того, чтобы устроить ссору, которую потом не погасишь.
Очень неприятная ситуация. Долговязого человека в темной длинной симаре хочется повесить где-нибудь на задворках. Не потому, что он поставил Уго в дурацкое положение. Потому что вообще полез со своими советами, потому что ухитрился задурить голову и Альфонсо, и Его Святейшеству, потому что наш «котеночек» готов ради него ссориться с родней, а Лукреция так и попросту ссорится вместо того, чтобы подумать, в чем она неправа. Завелось тут не пойми что, не пойми откуда — из Сиены, из семейства Петруччи, но как бы сам по себе. Философ и мыслитель. А также друг и советчик. И то ли издевается, то ли нет — поди поймай. Скользкий он какой-то. Вернется Чезаре — разберемся…
Он сам у нас скользкий, Чезаре, дальше некуда. Но вот его удавить почему-то не хочется.
— Черт с вами, — качает головой Уго, собираясь уходить. — Думайте следующий раз… да и лезьте поменьше, куда не просят.
Сейчас он прикроет дверь, и за ней, разумеется, начнется обсуждение его грубости, невоспитанности и прочего. А сиенец еще и будет, разумеется, защищать и выгораживать — тут гадать не надо, тут все очевидно. Ну что ж, пусть груб и невоспитан, зато никому лапшу по ушам не развешивает и двусмысленных советов не дает, а уж глупых и вредных — тем более.
Но за сиенцем все-таки нужно приглядеть. На всякий случай. Может быть, что-то интересное обнаружится за доброхотом нашим…
О чем говорят хирурги над оперируемым больным?
Да решительно обо всем. О погоде, о новостях и сплетнях, о позавчерашнем ужине у Его Святейшества, о том, какие были на дамах наряды на этом ужине, и сколько дамы танцевали, о том, что Фарнезе — и впрямь никуда не годный кардинал, даже для кардинала юбочного, по протекции сестры, о том, что в июне в Роме омерзительно жарко и душно, и того и жди, что опять начнется лихорадка, но зато в лавке Джиро продают очень даже неплохо откормленных голубей, которые весьма хороши под ореховым соусом, если, конечно, умело приготовить — а вот от кардинала Фарнезе, кстати, повар сбежал, но ни голуби, ни сестра тут ни при чем, а просто кто-то ему, повару, а не кардиналу, обещал отрезать не язык, так уши за сплетни и их распространение… а моду укорачивать сплетников на задействованную для сплетни часть тела средний сын Его Святейшества завел полезную, но вредную. Полезную для морали, но вредную для человеколюбия…
Это если помогает тебе такой же старый ворчун, который, чтобы не волноваться, мелет языком с удвоенной скоростью. О чем попало, решительно обо всем — и пусть пациент заткнет уши и займется своим делом, то есть, лежит по возможности тихо и неподвижно, и нечего ему слушать, о чем там болтают хирурги. Не его дело.
А если собеседник попадается особенный, штучный, то можно и о чем-то поинтереснее разговор вести. Не разговор, целый ученый диспут.
Тем более, что пациент все глупости на сегодня уже совершил и лежит вполне удовлетворительно. Ремни, конечно, тому тоже подмога, но главное, что ничего особенного —да еще если учесть, что было с ним до того, — этот болван великовозрастный и горе всей родни не чувствует. Идея собеседника в очередной раз окупилась полностью и с четверной прибылью. Вот сейчас мы «клюв» подведем, сосуд подцепим, и лигатуру на него… а молодой человек даже и не дергается особенно, хотя пребывает в сознании… ну или в том, что у него за неимением лучшего сознанием называется.
Хорошо, что еще светло. Хорошо, что в замке Святого Ангела есть комнаты с большими окнами. Хорошо, что оперируемому всего-то семнадцать — и плохо, что он останется одноруким, плохо, что начали поздновато, что возни еще на час, а сонного питья оболтусу уже давали, не подействовало, но больше нельзя…
— Между прочим, «клюв» — это почти единственное новшество за последние сто лет. — говорит синьор да Сиена. — Раньше эту же операцию производили просто тупым крючком, что было, конечно, менее удобно — но не так уж сильно задерживало дело.
— Новшества, — отзывается Пере Пинтор, прищемляя следующий сосуд, — не возникают сами по себе. Только там, где они действительно нужны. Если инструмент не вызывает желания придумать другой, более удобный, значит, он ровно таков, как надо. Если новых инструментов не появляется, значит, нет и причин. Когда сражавшимся в Мезии ромеям понадобился инструмент для извлечения зазубренных наконечников варварских стрел, он был изобретен очень быстро.
Хорошо, что пострадавшая конечность охлаждена так, что слегка поскрипывает под пальцами. Хорошо, что заслышав о ромеях и варварах юнец оживился и даже начал прислушиваться. Хорошо, что двое помощников, застывших у стенки, смотрят с жадным интересом и без суеверного страха — но плохо, что за дверями ждет целая толпа родни со свитой, плохо, что у пациента обнаружены все признаки разжижения крови, плохо, что к столу привязан пусть и дальний, но родич Его Святейшества…
— С одной стороны так. — Собеседник отворачивается, чтобы снять мешочек с уже подтаявшим колотым льдом с плеча пациента и закрепить свежий. — С другой, мы знаем об анатомии много больше, чем древние. И о болезнях тоже. А вот новые методы лечения появляются редко. Потому и инструментарий не меняется. Тот же скальпель, конечно, совершенен — его некуда улучшать, разве что поработать с качеством стали… Но возьмите «клюв» — вам не приходило в голову изготовить десятка три таких подхватов-зажимов поменьше и полегче… и просто пользоваться ими во время операции, пережимая, что нужно — а шить уже потом все и сразу?
— И это уже тоже было придумано давным-давно, многоуважаемый синьор Бартоломео, — усмехается хирург. — Но арабские врачи убедительно доказали, что слишком долгое пережимание живой ткани приводит к ее омертвению и препятствует выздоровлению, а потому удобством придется пренебречь. Хотя если бы кто-то придумал зажим, который был бы одновременно и мягок, и надежен…
— Вы хотите сказать — регулируем? Зажим, который можно было бы ослаблять и усиливать по желанию, но который не делал бы того сам?
— Ну-уу… например… кстати, подайте мне тот, что есть у нас… благодарю…
— Вы знаете, я не механик, но есть два человека — во Флоренции и в Орлеане — которым я, пожалуй, подброшу эту задачку…
— Будет весьма любопытно увидеть, что они придумают. — Зажимы, в отличие от стрел, пациента не интересуют, и он расслабляется. Пере уже не первый раз видит не оглушенного ни ударом, ни наркотическим питьем пациента с блаженной улыбкой на устах. А ему и впрямь сейчас должно быть хорошо: боль ушла. — Забавно, синьор Бартоломео — сколько идей рождается вот так вот, в досужих разговорах…
— Ну не зря же и Сократ, и другие ученые древности использовали беседу как инструмент… Это средство вполне действенное — разговор, переписка. А уж если садишься писать учебник — так побочных идей наплывет столько… прошу прощения, подвиньтесь пожалуйста, завязать не получается… что только успевай записывать. Наши дисциплины — почти все — страшно, на мой взгляд, страдают от отсутствия связей, общения. Нас мало — и мы еще друг с другом не разговариваем…
— Ну, вас-то это не касается… — опять фыркает хирург. Сосуды в обесцвеченной мышце похожи на дырочки в выдержанном сыре. Так вот и сочиняют, что артерии пусты и заполнены воздухом. Как же! Ослабь жгут, и такой воздух потечет, вон, под ногами в тазу этого воздуха… многовато, к сожалению. — А вообще вы правы. Мы создаем академии иуниверситеты, чтобы обмениваться знаниями — и немедленно начинаем таить друг от друга каждое новшество, охранять их почище чем стеклодувы свои тайны… Да ведь поди тут пооткровенничай!
— И не говорите. До властей или толпы еще не обязательно дойдет — свои раньше разорвут. — В голосе сиенца впервые слышится нечто, похожее на злость.
— Непременно разорвут. Медики Хинда умеют оперировать ранения кишечника… и вместо ниток используют особо крупных муравьев, которые там водятся. Ну, представляете — они как бы скрепляют разрезы, челюстями. И ведь у них выживают, пусть и не все. Представьте себе, что подобное решил опробовать добропорядочный христианский врач… он-то точно не выживет. И не родня ведь его убьет… родне нередко безразлично, что там делает хирург.
— Достаточно вспомнить, что тут творилось после полудня… — фыркает синьор Бартоломео и аккуратно прибирает еще одну тонкую шелковую нитку. — Просто какой-то праздник глупости был, а не день.
— А ведь мы с вами не придумали ничего необычайного… это не муравьи. — Опять кровит, да что ж за незадача… и еще поди вылови vena brachialis, удравшую под глубокую фасциюплеча. Пере отодвигает белую прожилку срединного нерва и пациент в очередной раз выражает свой протест. С умеренной громкостью.
— Придумали, простите, вы. А я всего лишь подсказал пару вещей, которые упростят дело. Но да… и сосуды перевязывали всегда, и что резкий и сильный холод замедляет кровь и убивает чувствительность без вреда для тканей, если не перестараться… готово… ни для кого не новость — а они продолжают лить свое кипящее масло, будто не видят, что от этого их лечения умирают трое из шести. От лечения, не от ранений!
Сиенец сердито качает головой, потом смеется:
— Вы, наверное, слышали о том, какой казус случился с одним молодым армейским цирюльником из Аурелии, которому не хватило масла и смолы?
— Нет… вы всегда узнаете обо всем раньше.
— Он от отчаяния смешал розовое масло с желтками и скипидаром и обрабатывал этой смесью раны… в холодном виде. Представьте себе — заживать стало лучше, чище и быстрее. Очень достойный молодой человек. Как проверил результаты, сразу написал всем, кого знал. А оно неудивительно… если пациента варить живьем, пусть даже частями, ему редко от этого становится лучше.
— Молодой человек, видно, был не испорчен поучениями ex cathedra, исходящими от тех, кто и раны-то в глаза не видел. Нас всех следовало бы отправлять в армию на несколько лет… и назначать в помощники тем самым полковым знахарям, над которыми мы насмехаемся. Они и впрямь невежественны, умеют — но не знают, не могут понять, но умеют столько… мы даже и не подозреваем, сколько именно. Это нужно понимать и систематизировать.
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 [ 29 ] 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
|
|