АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
Герцог задерживался. Гости начинали скучать.
Раз опаздывает, значит ничего важного. Или что-то неожиданное задержало. А вот когда герцог, войдя, не ответил на приветствия, сел и начал смотреть на них, молча, как астролог на особо бессмысленное сочетание звезд и планет — и с карты не вычеркнешь, и предсказания не составишь — тут уже в глазах молодых людей и беспокойство появилось. У всех.
Задавать вопросы им мешали правила этикета, о нем-то помнили и агнцы, и козлища. Чем дольше тянулось молчание, тем больше становилось вопросов. Наконец, набралось до края, до передних зубов — а пришлось молчать дальше, давиться тревогой и дурными предчувствиями. Альберини украдкой покосился на капитана, но тот смотрел поверх голов, в узкое окно.
Нетерпение и страх осели пеной на браге, оставив тоскливое ожидание уже совершенно чего угодно. И, капитан де Корелла мог бы поклясться в том на Библии, весь десяток гостей с радостью встретил бы и приказ покончить с собой прямо здесь, не сходя с места. Младший Орсини еще и спросил бы, каким образом угодно это Его Светлости. Хороший мальчик, пока еще — хороший.
— Господа, я собрал вас здесь, чтобы сообщить вам одну неприятную новость, которая, как я подозреваю, не дошла до вас. На месте Содома и Гоморры сейчас находится Мертвое море.
Молодые люди изумленно переглядываются.
— Те, кто бывал в Святой Земле, — невозмутимо продолжает герцог, — рассказывают, что плавать в этом море можно разве что в полном вооружении. Человека без доспехов вода выталкивает. Но тем, кто жил в этой долине, когда она стала морем, пришлось солоно.
Герцог, будто в задумчивости, наклоняет голову к плечу.
— А знаете, почему для Содома все так плохо кончилось? Их погубило любопытство. Пока они занимались своей содомией друг с другом и с подручными животными, Господь, в бесконечном милосердии своем, был готов пощадить их даже ради десяти праведников. Как пощадил потом город Сигор ради Лота и его дочерей. Но содомлянам потребовалось новое блюдо. Им захотелось ангелов. Конечно, случай редкий, упустить не хочется, но не силой же, право. Но, увы, жажда невинности оказалась так сильна, что горожане пытались вломиться в дом, даже когда гости поразили их слепотой. Наверное, они полагали, что наощупь тоже не ошибутся. И тут Господнему терпению пришел конец.
Мигель с интересом смотрел на четыре затылка и шесть профилей. Место было выбрано удачно. Затылки сами по себе не слишком выразительны, а вот спины могут выдать куда больше, чем лица. Вот Джулио Альберини, самый непоседливый, даже вертлявый, мелко дрожит плечами — ему смешно. А шестнадцатилетнему Марио Орсини еще смешнее, светловолосый мальчишка уже совершенно ничего не боится, он смеется в голос и едва ли не аплодирует. Герцог шутит. Очень весело. Еще двое тоже собираются хихикать, лица уже расплываются в дурацких улыбочках.
Ну-ну.
— C моей стороны было бы пределом гордыни равнять себя с Господом, — говорит герцог. — Я грешный человек, как и все потомки Адама, кроме одного. И предел моему терпению лежит гораздо ближе. Я также не способен пролить огонь и серу на города, — Чезаре вздыхает, ему явно жаль, что это не так, — но в данном случае это и не требуется. А вот на то, чтобы участь некоторых любопытствующих сравнялась с участью жителей Содома, хватит и человеческой мирской власти.
Хихиканье обрывается — как ножом отсекли. Замершие гости осторожно, очень осторожно переглядываются.
Вот теперь начнется самое забавное. Из семи невинных трое или четверо могут догадаться, о чем идет речь. И о ком. Остальные — вряд ли, и им очень, очень интересно. Внутри пока, под страхом и парализующим недоумением. Интересно, в чем же именно дело. Интересно, кому они обязаны подобной проповедью. Кто виноват.
А смотреть на троих козлищ еще приятнее. Особенно на Джанджордано. Приятель-то его уже сообразил, что происходит, и теперь думает об одном: как себя не выдать. В кои-то веки плотно закрытый рот и голоса не слышно. Чудо как оно есть. А вот Джанджордано ерзает, вертится, хлопает выразительными бараньими глазами… и не понимает. Удивительный человек. Вроде бы и не дурак, но — дурак. Редкостный. А уж догадливый какой…
— И если я узнаю, что кто-либо из вас опять возжелал чистоты и невинности больше, чем следует — этот возжелавший позавидует жителям Содома. Мы посольство, господа. В этом доме действуют законы Ромы, а не законы Аурелии. Надеюсь, вы их помните.
Человек, чье терпение не могло равняться с Господним, обвел слушателей взглядом — спокойным, ясным, без малейших признаков гнева.
— Признаться, я удивлен, что такое вообще могло случиться. Я считал, что в моей свите нет никого, кроме мужчин.
Санта Кроче — рыжеватый, светлокожий — идет роскошными алыми пятнами. Очень старается не покраснеть. Чем больше старается, тем быстрее краснеет. Похож на наливноеяблоко, спелое, летнее — ткни ногтем, из-под шкурки брызнет сок. Только этот наливается дурной кровью. Печальное положение: тебя прилюдно оскорбили, а ответить — себе дороже.
А до Джанджордано дошло, о чем речь, но не дошло, в чем дело. Что тут такого? Приятно провели время, как жаль, что дома нет ничего подобного — об этом он распинался чуть раньше, когда Мигель его и услышал.
Мне, думает капитан де Корелла, легче поставить себя на место жителей Содома. Ангелов, в конце концов, не каждый день встречаешь. Свойства их неизвестны. Может быть, они совершенно неотразимы. Если судить по фрескам, так и есть, да и признаков мужественности в облике не несут. Совсем. Я бы, может быть, и сам не отказался подмигнуть какому-нибудь ангелу, а там видно будет… в общем, поведение содомлян хоть понять можно. А Господа — тем более, за такое обращение со своими подчиненными Мигель и самбы разразил всех и вся. Насколько хватило бы огня и серы. История дурацкая, но простая. А Джанджордано? Представлять себя на его месте не хочется. Тошно.
Случись нечто подобное при штурме какого-нибудь города, капитан де Корелла не удивлялся бы, не раздумывал — а попросту съездил бы Орсини и его соратничкам эфесом по зубам, и все дела. Кровь и азарт делают со многими странные вещи. И не такое еще видали — и не так уж сложно все это пресечь. Отойдут — сами все поймут.
Но вот так вот средь бела дня, то есть, средь темной ночи, прийти и выложить сколько-то дукатов за… он, кажется, про восьмилетнюю девочку говорил. Пакость какая…
— Не могли бы вы… — браво начинает кардинальский родственник, думая, что ему позволено больше, чем прочим, и тут же осекается, робко мямлит: — объяснить…
— С удовольствием! — Очень своевременный вопрос, хоть никто и не разрешал задавать вопросы. Капитан слегка передергивается. Неудивительно, что делла Ровере так спекся. У Чезаре очень добрый взгляд и приветливая улыбка. И отличный аппетит, это очевидно. — Видите ли, друг мой, я всегда был уверен, что мужчиной можно назвать лишь того, кто способен вызвать в женщине благосклонность. Желание. Страсть. Некоторые могут добиться ее, лишь демонстрируя размеры кошелька — но алчность, хоть и грех,тоже чувство. Хоть какое-то, а порой и очень сильное. И вполне добровольное. А вот как назвать того, кто способен только покупать право на насилие? Даже не завоевывать его силой оружия. Покупать. И отчего же такое происходит? У меня есть только одно предположение: от твердого знания, что иным путем ему не добраться до женщины, как не укусить свой локоть. С кем же случается такое несчастье? С калеками, лишенными мужской силы, скажете вы? Но, синьоры, мы ведь не дети, мне ли вам объяснять, что есть много способов доставить женщине удовольствие, — герцог подмигивает, но заговорщической усмешки не выходит. Что-то жесткое и издевательское. — Стало быть, то о чем я говорю — удел бессильных, бездарных и ни на что не способных. Разве можно назвать подобное жалкое существо мужчиной? Или, может быть, кто-нибудь думает иначе? Кто-то хочет поспорить?
Желающих спорить не находится. Почему-то. Кажется, все присутствующие, виновные и не виновные, желают сейчас только одного — куда-нибудь провалиться. Хоть на дно Мертвого моря, в полном вооружении. Почему-то герцога, когда он говорит об участи Содома, легче слушать, чем когда он говорит о том, что происходит между мужчиной и женщиной. Внимание к подробностям и спокойное любопытство и в первом-то случае вызывают оторопь, а уж во втором, кажется, вовсе не могут быть свойственны существу с горячей кровью.
— Я, — улыбнулся герцог, — не желаю, чтобы в Орлеане говорили, что в моей свите состоят каплуны. Даже если так оно и есть.
Переход к угрозам молодые люди, кажется, восприняли с облегчением. Это им привычно, хотя от Корво они еще ничего подобного не слышали, но привычно. В отличие от назиданий о любви и страсти из тех же уст, а тут привыкнуть даже и мне сложно. Царапается что-то в этой проповеди, как хорек за пазухой.
Это, наверное, моя вина, уныло думал капитан, пока притихшие гости расходились. Не пройдет и часа, как они примутся живо выяснять, о ком же говорил герцог, и кто те самые пресловутые «бессильные и бездарные». Пятерка будет запираться и молчать, говорить, что они пошутили и на самом деле в паскудном заведении не были, клеветать на других; остальные — следить друг за другом денно и нощно, ожидая повода высмеять и отомстить. До отъезда ни один не подойдет к «Соколенку» на сотню шагов — отлично. И ничья честь не задета. Тоже неплохо, учитывая, что у всех этих сопляков весьма родовитые папаши. Жаловаться им не на что. А признаваться в том, что натворили, они едва ли захотят. За подобные увеселения можно и от Паоло Орсини больно схлопотать…
…и все-таки чего-то я ему не объяснил, не смог. Должен был, а не смог.
Де Корелла вспомнил хмурого подростка, которого кардинал Родриго Корво отправил учиться в университет Перуджи. В компании дона Хуана Бера для наставлений по духовной части и Мигеля де Кореллы — для охраны и присмотра. Мигель тогда не знал, радоваться ли, что кардинал доверил ему среднего сына, или сердиться: в двадцать пять лет оказаться воспитателем мальчишки… да что он, калека, уже отслуживший свое с оружием в руках?
Служить с оружием — и разнообразным — ему пришлось с первого же дня. Четырнадцатилетнего студента Мигель де Корелла интересовал только в этом качестве, но зато будущий служитель Церкви желал упражняться ежедневно. И еженощно. Отец мечтал увидеть сына на папском престоле, а вот о чем мечтал Чезаре?.. нет, учиться-то он успевал, блистал в университете, старый — казавшийся тогда Мигелю старым, сорокашестилетний — дон Хуан Бера был им весьма доволен, слал в Рому хвалебные письма.
У дона Мигеля с письмами получалось хуже — кардинала Родриго, наверное, порадовало бы, что сын отменно для юноши управляется с любыми мечами, бретой, копьем и стилетом. А также с алебардой, пикой, арканом, удавкой, арбалетом, глефой… если вспомнить все, что желал опробовать кардинальский отпрыск, получится опись оружейной залы богатого замка. Порадовали бы — до определенной степени, — например, успехи на охоте, но отцовской волей мальчику было велено изучать каноническое право, а не военное дело. Воином кардинал желал видеть старшего сына. И о чем было ему писать? О том, что сын послушен, вежлив, крайне рассудителен… и коли уж ему не позволяют фехтовать вместо лекций, требует занятий вместо сна?..
Остановился ретивый ученик на двуручном мече и тяжелой брете. Через год. И примерно тогда же начал говорить с Мигелем, произнося больше двух фраз подряд. И улыбаться. Иногда. Он не умел. Но очень хотел научиться.
Чтобы не удивлять и не пугать подданных без нужды.
— Мигель, останься, — окликнул его герцог, когда капитан уже собрался уходить следом за гостями.
— Я вернусь с вашим мечом, — не оборачиваясь, ответил толедец.5.
«И подумайте, отцы мои, откуда взяться ереси в словах „человек есть мера всех вещей“, если сам Господь повелел Адаму дать имена всему живому? „…И привел [их] к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей.“ (Бытие 2: 19) Как мог бы Адам сделать это на том языке, что существовал до Вавилонского смешения, на том языке, где слово есть истина, если бы не мог собою измерить все, что есть в мире?
Ибо воистину прекрасен и удивителен человек — и нет во всем Творении подобного ему, а сам он сотворен по образу и подобию Бога. Всему на свете положил Господь неизменные природу и предел, и даже наивысшие из ангелов способны быть только тем, чем они есть — не более и не менее. Но человеку Бог даровал свободу следовать душе своей. Поддаваясь страстям и смертному греху, уподобляется человек животным и даже растениям, и это признано всеми. Разве не говорил Магомет: „Тот, кто отступит от божественного закона, станет животным и вполне заслуженно“? Но устремив свой разум к познанию и созерцанию, а волю — к добру, становится он сыном и подобием своего Отца Небесного»
Он аккуратно положил перо на полочку рядом с чернильницей. Присыпал бумагу песком. Это еще не мысль, это зародыш мысли, ему нужно полежать, оформиться, созреть. Может быть, взрослым он будет выглядеть совсем иначе — как детеныш человека сначала похож на головастика, потом на рыбу, потом на змею. Человек больше всех, потому что вмещает в себя всех. А его самого вмещает только Бог… и то неизвестно, потому что проследить за развитием после смерти пока не получается.
А мысль пока — сырая, мятая, неоформленная. Есть люди, которые могут сразу положить на бумагу то, что хотели сказать, и именно так, как хотели. Он не завидовал им. Никогда не знаешь, что окажется ценным. Многое растет из оговорок, из ошибок, даже из неправильно поставленной запятой. Когда высказывание совершенно, оно равно само себе. Оно закрывает двери.
Может быть, именно поэтому так немного людей по-настоящему разбирается в алхимии. Не понимает, почему Великое Делание отнимает жизнь и почему нет единого рецепта. Конечно, нет. И не может быть. Потому что алхимик творит не только философский камень. Он в первую очередь творит себя. И вылупившийся дракон — в каком-то смысле только побочный продукт. Обычно, к тому времени, уже не нужный. Зачем великому алхимику бессмертие на земле? Застыть в одной форме, не знать, что будет дальше… смешно.
Бартоломео Петруччи положил черновик на стопку таких же. Ему не нужно было надписывать разрозненные листки — он никогда не путал одну мысль с другой. Окна на север, в небе плоские перистые облака. Ни синее, ни белое не выгорели еще до ровного летнего блеска. Рыжее полированное дерево стола, черный письменный прибор… новый лист, не совсем новый конечно, изводить чистую бумагу на черновики — расточительство, которого он не может себе позволить. Но сторона, обращенная к нему, свободна от записей и готова к работе. Перо… А пальцы в узлах уже, как у старика. Нужно больше двигаться, работать руками, не забывать поесть… трата времени. Слишком много всего вокруг — в мире, в книгах, в голове — чтобы отвлекаться.
Бартоломео хрустит пальцами, слышит, как суставы встают на место. Для мира вовне он все меньше Бартоломео Петруччи и все больше Бартоломео да Сиена. Для потомка знатного рода это не имя, а оскорбление — только безродных или незаконнорожденных можно именовать по месту рождения, а не по фамилии. Но Петруччи много. И даже «тех самых» Петруччи много, большая у него семья, разветвленная, не обеднеет. А Бартоломео-сиенец в мире один.
— Я просто хотела танцевать… я не думала, что… я не хотела никого пугать… Альфонсо… — Слова не желали складываться во фразы. Обидно — гордишься своим красноречием, знаешь, что мало в Роме женщин, которые сравняются с тобой в умении облекать мысли в слова, а потом…
Гость деликатно взял ее ладонь. Какой, все-таки, приятный и учтивый человек. Просто сидит рядом, слушает бессвязный лепет, и — хорошо. Даже почти и не страшно уже. С Альфонсо хуже. Утешает, сочувствует, выговаривает — все нежно и заботливо, но так напуган, что ему трудно держать себя в руках. Словно прикасаешься к перетянутым струнам, страшно. За нее боится, понятно — но тяжело. А этот, получужой человек, друг мужа, друг семьи — с ним легко. Можно думать только о себе. Можно даже плакать и не опасаться, что напугаешь — что тут страшного, женские слезы — вода, смешно бояться воды, ведь правда?
Наверное, все дело в том, что гость — уже почти старик. Многое в жизни видел, многое знает, да, и как утешать глупых женщин — тоже. Просто слушать. И совсем не волноваться. Последнее — самое главное, ну кто бы им всем объяснил раз и навсегда?
— Спасибо, что навестили меня…
— Ну что вы, монна Лукреция. Кого же звать, когда нужна помощь, как не друзей? Вы не хотели никого пугать, и, уж конечно, вы не хотели того, что случилось. Вам казалось,что ваших сил хватит, чтобы дойти до края мира — что там несколько лишних кругов в танце…
— Да, — печально вздохнула Лукреция. Так и было. Так и должно было быть… за что Господь так жесток к ним с Альфонсо? За грех и ложь? — Отец тоже огорчился. Мне так стыдно…
— Монна Лукреция, вам нечего стыдиться. Я не могу назвать себя врачом, но я изучал медицину и особенно — устройство человеческого тела. — Бартоломео да Сиена улыбается жене своего молодого друга. — Да и вы сами ведь интересовались анатомией, так что вы прекрасно меня поймете. Вы здоровы, просто удивительно здоровы и сильны, заботитесь о себе и ведете размеренный образ жизни. Все ваши жизненные соки пребывают в равновесии. Если плод покинул ваше тело из-за такой мелочи, как лишний танец, значит, он не прижился — и вам не было суждено доносить его до срока. Это просто случилось бы на неделю или две позже.
— Но почему?.. За что? Я так люблю своего супруга, я так хотела… — Глупости, опять получаются глупости. И весь позавчерашний день был глупостью — и поездка с дамами, и вечерние танцы. Ну почему она такая глупая? Нужно же было подумать.
Отец сердится. Альфонсо боится. Даже Санча переживает, хотя сама она на все готова, только бы не забеременеть… глупая.
Лукреция осторожно повернулась набок, взяла с блюда рядом желтое яблоко, откусила. Невкусное. Осеннего урожая, кожица дряблая, никакого сока. Противным яблоком хотелось швырнуть в стенку, но тогда кто-нибудь прибежит выяснять, зачем она стучала. А все уже так надоели, хлопочут вокруг, пошевелиться не дают, зато постоянно допекают вопросами. Книгу отобрали — вам лучше слушать чтение, музыка может вам повредить… спасибо, что гостей пускают. Не всех. Но Бартоломео — друг Альфонсо и человек исключительной учености.
И просто очень хороший человек. Сидит вот, выслушивает всю эту чушь… а ничего другого в голову не приходит.
— Но это не имеет отношения к любви. Монна Лукреция, возьмите свою руку, посчитайте пульс сами. Помните — под «Радуйся, Мария»? Видите, сильный и размеренный. А что чуть быстрей, чем нужно, так это потому, что вы волнуетесь. Что и неудивительно в вашем положении. Монна Лукреция, поверьте мне — это все равно бы случилось. Так бывает. Это ничья вина. Может быть, ребенок был больным и слабым. Может быть, просто одна из тех случайностей, с которыми мы ничего не можем поделать… Но ваши дамы, поверьте мне, говорят вам глупости. Да, тяжелый труд вреден и беременным женщинам, и кормящим матерям. Но вы не носили корзины со щебнем или даже с бельем. Вы не работали от зари до зари. То, что вы делали, не могло повредить здоровому ребенку. И вы не упивались вином. Вы не позволяли себе излишеств. Просто природа почему-то обошлась с вами жестоко.
Как бы заставить себя ему поверить, думает Лукреция. Ему, а не всем, хлопочущим вокруг. Со всеми их назиданиями, нотациями, страхами, страшными обещаниями…
Спальня затемнена — плотные занавеси на окнах, горит только половина свечей. Дамы и служанки передвигаются на цыпочках, говорят шепотом, по толстым коврам ходят, словно по звонкому камню; но разве заснешь? Два дня она только и делает, что спит, спит, спит — сколько можно уже? Не поймешь даже, от чего кружится голова — то ли от болезни, то ли от того, что все время дремлет, но от горького травяного настоя глаза закрываются сами собой. Сон все равно не идет, а вот плакать и капризничать хочется. Мерзкая трава, зачем она только нужна — а поди попробуй с медиком поспорить. С ним поспоришь… да и отцу тут же доложат. Вот синьор Бартоломео говорит, что она ни в чем не виновата. Так за что такое наказание?
Сидящему рядом человеку лет побольше сорока, у него правильное лицо, строгое; не из тех, что нравятся Лукреции, слишком уж аскетичное, но такое и должно быть у философа, исследующего человеческую природу. А пишет он хорошо, на прекрасной латыни — и без всякого чванства всегда готов объяснить любое непонятное место. От него никогда не услышишь жалоб на ограниченный рамками практического женский ум. Не то что от некоторых… многих, в общем… включая старшего брата.
Вспомнив о брате, Лукреция поняла, что только-только восстановленное спокойствие куда-то улетучивается, словно сквозняком его выдувает. Он же в своей Аурелии с умасойдет… Господи, ну что ж такое? И не объяснишь же, что и жива, и здорова, и, что бы там не кудахтали придворные дамы, ничего страшного уже не случится. Да я через неделю опять танцевать буду!..
— Монна Лукреция, вы сейчас совершаете ошибку, — кажется, он заметил вновь охватившее ее беспокойство. — Очень распространенную ошибку. Когда с людьми случаетсябеда, им хочется верить, что они могли бы ее избежать, если бы вели себя правильно. В половине случаев это так. А во второй половине — это просто страх перед тем, что беда повторится снова и они опять окажутся беззащитны перед ней. Проще считать себя виновным, чем беспомощным. Но вы не виноваты. Это горе нельзя было отвратить. Нужно поблагодарить Бога, что не случилось худшего, и жить дальше.
— Спасибо… вы правы. — Так и есть, и она во второй половине. Нет ничего страшнее беспомощности, а ее слишком много. — Но я думала о другом. Мне придется написать брату… и я не знаю, как.
— Если вы готовы принять мой совет, не пишите ему ничего. Он вас любит и будет беспокоиться, а помочь ничем не сможет — и в его воображении все происшествие предстанет в настолько ужасном свете… — Бартоломео улыбнулся, тоже взял яблоко, покрутил, положил на место. — Монна Лукреция, мужчины, если они не врачи и не философы — страшные трусы во всем, что касается беременности и родов. Они ничего тут не могут сделать, и знают это. Это многократно умножает их страх.
Какая странная мысль… нет, не о мужском страхе, тут синьор Петруччи совершенно прав, но… она же никогда так не делала, никогда ничего не скрывала… но и брат никогда не уезжал надолго в другую страну. Как не вовремя, ну почему же именно сейчас, и как же его не хватает!
Ох, да что ж такое с ней? Это ведь уже не глупости, это уже совсем неподобающая дурость. В Аурелии сейчас решаются важнейшие дела, для всей семьи наиважнейшие, а для Чезаре в первую очередь. Для брата эта поездка самое главное дело, нужно, чтобы все прошло хорошо, а тут она со своими неприятностями; брат, конечно, из Орлеана сюда не сорвется, к счастью, слишком далеко — но ему будет очень хотеться… нельзя. Нельзя мешать мужчинам, когда речь идет о большой войне, и особенно — если сама во всем виновата.
И Альфонсо нужно будет убедить, и отца. Они должны понять. Пусть только попробуют написать брату об этом… об этом досадном пустяке! А к возвращению Чезаре… ну, там видно будет.
— Я не знаю, как вас благодарить…
— Выздоравливайте, монна Лукреция. И становитесь прежней. Рассказать вам что-нибудь веселое?
— Я всегда рада вас выслушать, синьор Петруччи! Особенно ваши забавные истории, особенно сейчас, — и даже не нужно заставлять себя улыбаться… он обязательно расскажет что-нибудь смешное. По-настоящему смешное, а не такое, над чем приходится смеяться из вежливости.
— Вы помните госпожу Пентезилию Вазари, ту, что вырезала ваши четки?
Как же тут забудешь? И четки чудесные, из абрикосовых косточек и на каждой — сцена из Писания, и маэстро Вазари — красавица и умна как мужчина, а уж весела…
— Она, представьте, влюбилась в племянника кардинала делла Ровере, в настоящего племянника, сына его сестры, этого лоботряса Раффаэле. А он с ней переночевал — и бросил. Исключительно глупый молодой человек, счастья своего не понял. Госпожа Пентезилия очень горевала, а тут ей одна церковь в Болонье и закажи алтарь, деревянный.Так она выбрала центральной сценой бегство Иосифа от жены Потифара. И себя с Раффаэле там и изобразила — в подробностях. Заказчики, правда, немного удивились — но по самой сцене не скажешь, до или после Иосиф от жены начальника без покрывала убежал, а Писание велит считать, что до… А портрет опасных мирских страстей получился очень убедительный. Как сказала госпожа Пентезилия: «Не пропадать же добру…»
Лукреция сперва улыбнулась, потом не выдержала и расхохоталась в голос. И смеялась до тех пор, пока не прибежали служанки, а с ними и медик Пере Пинтор. Толедского врача, отцовского любимца, Лукреция побаивалась: человек строгий, суровый, а если дело доходило до нарушения его предписаний, так и склонный к гневу. К счастью, синьорБартоломео немедленно завел разговор о приобретенной накануне новой и редкой книге, чем и отвлек громы и молнии от головы пациентки. Но веселье безнадежно закончилось.
Иногда ему хочется торговать сладостями. Жженым сахаром, орехами в меду, глазироваными фруктами, лимонным льдом. Сладости тоже недешевы, но зато все знают, как они хороши — даже те, кто никогда не пробовал. На них смотрят, ими восхищаются, у детей зажигаются глаза.
Сладости любят все. А книги — только те, кто с ними уже знаком. И не всегда за то, за что следовало бы. Любят за переплеты, за редкость, за цену, за уважительный взгляд других знатоков. Не за возможность поговорить с живыми и мертвыми.
Конечно… люди. Что уж тут. Достаточно вспомнить, что они сделали с одной-единственной и не самой сложной на свете Книгой. Из-за сортов жженого сахара хотя бы не воюют.
Но жженый сахар мертв. Его не требуется проветривать, протирать, с ним нет смысла разговаривать, он не задохнется в темноте, не выгорит на солнце. Для него не нужно придумывать полки, расставлять светильники… от него дом не пахнет смолой, воском, клеем и немного — хрустким, сухим летним воздухом. Если в книжной лавке тесно и пахнет пылью, и нечем дышать — это плохая лавка. Хорошие книги можно найти и там, чего не бывает, а вот за хорошими книжниками нужно идти в другие места.
Постоянный покупатель, почтенный синьор, обычно приходит по вечерам, когда Абрамо уже думает, что пора закрывать лавку. Кому вечером нужны книги? Особенно, если торговец ворчит и не позволяет подносить светильники слишком близко к страницам. Проклеенная бумага вспыхивает легче соломы, а не каждый хочет платить за убыток. Синьор Бартоломео — порядочный покупатель, если бы с ним случилась такая неприятность, то обязательно рассчитался бы. Но с ним не случается, он книги любит и никогда себе не позволит никакого непотребства.
А еще по его рекомендации в лавку Абрамо иногда приходят такие же добропорядочные любители книг, не все богаты, но в книготорговле важны не только круглые дукаты, аи возможность узнать о редкой рукописи, о новой печатной книге с севера или северо-запада, о том, что делается в мире… да и вообще ученая беседа — дороже золота. Даже если совершенно даром.
Порядочный покупатель синьор-сиенец, один недостаток — небогат. Иногда не покупает книги, а берет почитать. Случается, продает из своего собрания, чтобы приобрести что-то другое. Это хорошо, это в прибыль. Частенько то, с чем расстается синьор Бартоломео, просят прислать в другие города, и это тоже в прибыль.
И само то, что он сюда заходит, приводит в лавку и других людей, менее внимательных, более щедрых. А эти люди любят прихвастнуть не только золотом, но и знанием, близостью к тем, кто принимает решения.
Это тоже выгодно. И вполне безопасно. Если бы синьор Бартоломео желал заниматься политикой, он остался бы дома, в Сиене, и не нуждался бы в патронах. Он мог бы тогда покупать какие угодно книги, только у него не было бы времени их читать. Он безопасен — и это едва ли не самое главное.
— Возможно, — говорит сиенец, снимая с круглого стеллажа старый свиток с арабским трактатом о душевных болезнях, плохой список, да еще и конца у рукописи нет, — заглянет к вам скоро один покупатель… не бойтесь драть с него три шкуры, дорогой мой Абрамо, все равно платить по счетам будет Папа. И если у вас к тому времени найдется полный труд аз-Захрави, тот самый — вы не пожалеете о времени, потраченном на его поиски… Вашего гостя, видите ли, интересуют не только результаты, в конце концов,они в значительной мере устарели — вот, мы уже и зубы научились вставлять, и инструментарий у нас не в пример прежнему — но сам ход мысли. А в этом смысле «Аль-Тасрифу» нет цены.
— Что за покупатель такой? — оживляется хозяин, до того клевавший носом на своем табурете. Разбудили до рассвета… дети, богатство мужчины. Если кто-то из папскогоокружения, то Абрамо до конца дней своих будет переплачивать синьору Бартоломео за каждую книгу, и сыновьям завещает…
— Пере Пинтор, — улыбается синьор Бартоломео. Хороший человек. Сам делает подарок и сам рад. — Личный врач Его Святейшества.
— Толедец? — притворно огорчается Абрамо. — Продавать толедскому врачу книги — все равно, что Ибн Зухра учить, как кровопускание делать… где же я возьму то, что ему будет интересно?
— Старые книги. Старые, разные, как побольше. И, друг мой, все, что касается хирургии. Редкости, курьезы. Ваш визитер относится к этому направлению медицины с особой нежностью. В конце концов, он из-за него покинул дом.
— Как так? — Абрамо изумляется уже вполне по-настоящему. — Что есть в Роме, чего нет в Толедо? Кроме Папы, конечно…
— Вы неправильно ставите вопрос, мой друг. Спрашивать нужно, что есть в Толедо и чего нет в Роме.
— Ох… неужели, — даже зная, что в лавке посторонних нет, и под окнами нет, и под дверью, Абрамо все равно понижает голос до шепота, — синьор чернокнижник?
А хотя бы и чернокнижник, думает он про себя, найдется и для него трактат.
— Упаси Господь… да разве я направил бы к вам человека, который занимается такими глупостями? Синьор Пинтор, видите ли, очень предан своему делу. Он, можно сказать,своими руками восстановил в Валенсии медицинский факультет… и он не любит, когда пациенты умирают. Вот он и предложил после каждого случая смерти делать вскрытие,чтобы определить причину и понять, что помогло, а что повредило. Врачей в городе на это хватит, а лет двадцать-тридцать такого опыта и никакая болезнь перед нами не устоит… Ну вы представляете, мой дорогой Абрамо, что сказали добрые валенсийцы на такое предложение?
— Представляю, — вздыхает Абрамо. Добрые ромляне сказали бы примерно то же самое. Ну, не все. Соплеменникам аз-Захрави могло бы и понравиться… некоторым, а вот родичи и собратья Абрамо по вере тоже очень оскорбились бы. Всей ромской общиной, наверное. Пришлось бы Абраму Мерсиаро помолчать и заболеть, пока говорят о таком ужасном деле — не врать же, что тоже согласен, с тем, что ужас-ужас… — Какой смелый и решительный синьор! Его, часом, камнями не побили за такие предложения?
Синьор Бартоломео оборачивается, складывает руки перед собой, ладонь к ладони… вот сейчас он похож — не на чернокнижника, а на мага или звездочета со старых рисунков, только расшитого золотом колпака не хватает. А на кого похож сам Абрамо? На фамилиара, получается — маленький, кругленький, сидит на табурете и весь волосами зарос.
— Городской совет решил, что пристойнее будет передоверить дело Трибуналу. Ну а ученый доктор оказался сообразительней, чем многие другие на его месте. И опередилвизитеров на несколько часов. Добрался сюда, нашел коллег. А Его Святейшество, как узнал об этой истории, назначил синьора Пинтора своим личным медиком — чтобы вопрос о выдаче даже и не вставал. А потом понял, что тот и впрямь хороший врач. Но вот библиотека его так и осталась в Валенсии.
Торговец задумывается, запускает пальцы в бороду. Действительно, смелый человек. Без шуток. Смелый и доблестный, доблесть ведь не только в том, чтобы браво размахивать налево и направо острым железом. Иногда кому-то приходится сражаться с глупостью и косностью, что гораздо страшнее. Особенно в Толедо — приезжающие оттуда родственники и просто знакомые торговцы рассказывают, что Трибунал с каждым годом все свирепее и свирепее, лезет не в свое дело, пытается называть чернокнижием все, что им непонятно или попросту ново. Еще лет пятьдесят, и от хваленых толедских врачей останутся только трактаты и воспоминания о былом искусстве, а новые будут лечить как… как при первом короле Тидреке, если не хуже.
Абрамо смотрит на свои полки, на глиняные футляры для свитков, на светлые плетеные коробки для отдельных листков, черновиков, рисунков. Может быть, Бог и правда сохраняет все, где-то там у себя, но здесь, на земле книги пропадают, тонут, горят… и люди горят.
— Мне будет в честь, если благородный синьор сможет восполнить у меня недостаток в книгах. Но ведь он, наверное, в Роме давно? Что ему интересно, чего у него еще нет, помимо полного «Аль-Тасрифа»? У меня, кстати, есть с самыми лучшими и подробными иллюстрациями, и ни одной ошибки…
— Я пока не умею читать мысли, увы. Аз-Захрави ему нужен, а что до прочего — я не верю, что в ваших закромах нечем соблазнить знатока.
— Вы ко мне слишком добры, синьор Бартоломео, — усмехается Абрамо, потом встает и лезет на полку, достает не особенно привлекательного вида книжечку — in quarto, обложка из тонкой дощечки, раскрашена в две краски, треснула с обеих сторон. Да и содержание не лучше, унылое моралите, поставленное в 1351 году в Суассоне в честь какого-топраздника христиан. — Вот, привезли вчера для вас.
Вид у книжки, будто по ней все церкви города и все цеховые общины это моралите учили, и по головам друг дружку стучали для чистоты звука и общего прояснения в умах. Зачем такое синьору Бартоломео — не торгового ума дело. Может, попросил кто, может, затесалась в мутном этом недоразумении хорошая рифма или погубленная автором интересная идея. А может, дело в том, что отпечатали эти книжки небольшим числом — и все они одинаковые. И даже ошибки будут одни и те же, потому что нет дураков — второй раз такую тоску набирать.
Синьор Бартоломео книжечку прочитает — и вернет, наверное. Ему в доме такой хлам ни к чему. А может, и не вернет, может быть, подарит кому-нибудь, позабавиться. А есливернет — то, может быть, именно это глупое моралите вскоре заинтересует кого-нибудь на севере, в Кремоне или Аквилее… много на свете любителей редкостей.
И всем хочется знать, куда и как двигаются деньги, где востребованы какие товары, куда смотрит власть. Абрамо тоже хочется. Явление синьора Пинтора — это та же самая игра, та же самая вода. Только в луже, а не в озере или в океане. А синьор Бартоломео смотрит, запоминает, а потом пишет книги. Может быть, лет через двести их будут искать в книжных лавках ученые люди, чтобы узнать, как зарождалась их профессия, что думали те, кто ее создавал…
Глава третья,в которой вдовствующая королева созерцает теоретические ноги, король — метафорические перья, посол — эмпирического разбойника, генерал — потенциальную дуэль, а драматург — гипотетический заговор1.
Во вторую неделю мая в Орлеан пришло похолодание. Северо-западный ветер принес тучу с градом — неожиданно, средь бела дня. Ночами, на горе бродягам, котам и влюбленным, случались настоящие заморозки — до инея на первой траве, до стеклянной хрусткой корочки на лужах. Бродяги пытались не замерзнуть на мостовых, коты оскорбленно шипели, ступая мягкими лапами по выстывшим крышам, а влюбленные кутались в плащи, жались к разводимым на улицам кострам и повышали оборот ночных питейных заведений славного города Орлеана.
Сэру Николасу очень нравился северо-западный ветер: бродягой он не был, котом тем более, влюбленным себя не ощущал — зато с попутным ветром в столицу Аурелии прибыло кое-что гораздо более ценное. Договор, составленный в Лондинуме. При договоре, разумеется, и посланник, но посланник не представляет собой ничего особо интересного, а вот договор стал и сюрпризом — в Альбе собирались, конечно, но чудо, что успели так быстро, а не на ту осень годов через восемь — и подарком. Очень вовремя. Очень правильно. Что ж, ветер со стороны острова дурного не принесет…
Документ лежит перед ним — черное на желтом, четкий почерк, никаких писарских завитушек, Его Величество король Аурелии не обидится, он знает, что по альбийским законам все мало-мальски серьезные документы должны выглядеть именно так. Предельно простой язык, предельно простой шрифт, место для подписей, место для печатей. Чтобыне было потом разночтений и повода для споров. Нация сутяг, что поделаешь.
Впрочем, это не окончательный вариант. Кое-что можно уступить, кое-что — поменять. Полномочия посланник привез тоже. В отдельном пакете.
Ветер из дома не подвел. Его Величество вцепится в этот договор, как евреи в пустыне в манну небесную. Ненападение. На десять лет. Неограниченная торговля. На десятьлет. Взаимный вывод войск из Каледонии — навсегда. Но при этом Аурелия сохраняет право помочь старым союзникам, если на территорию Каледонии кто-нибудь вторгнетсяи если… чудо что за условие… к Аурелии обратится за помощью каледонский парламент большинством в две трети голосов. Вроде бы, просто, если не знать, что они там в Дун Эйдине и втроем-вчетвером ни о чем договориться не могут, а если на каком-то деле сойдется две трети парламента — значит наступил конец света.
Теперь осталось только подписать предлагаемый договор — и готово. Очень многие вещи, происходящие сейчас в Аурелии, превратятся из ожидаемых неприятностей в неприятные возможности. Всего лишь возможности, за которыми нужно присматривать, чтобы они не набрали достаточную силу. С подписанием трудностей быть не должно. Разумеется, Его Величество помедлит, поторгуется, поразмышляет. Быстро согласиться — себя не уважать. Но договор будет подписан много раньше начала марсельской кампании,значит, больше месяца на уважение не потратят. Невыгодно.
Договор нужен Аурелии. Нужен больше воздуха, много больше. И хотят за него так немного… не соваться в Каледонию, на которую все равно в ближайшие годы не наскребешьни денег, ни людей; да чтобы вдовствующая королева Мария отказалась от претензий на альбийскую корону. Корона эта — тоже пустая мечта, которой сто лет в обед. На этосил не хватит не только у Аурелии, а и у всего континента, взятого вместе, если представить себе, что континенту может придти в голову такая блажь. Договор меняет журавля в небе на крупного гуся в руках. Его подпишут.
Договор нужен не только Аурелии — и королевству Толедскому он нужен, и папскому престолу. Всем членам тройственного союза. Особенно интересно получается с Ромой — им Каледония не интересна, далеко от Ромы до Каледонии. О том, что не менее трети каледонских лордов — католики, Папа вспоминает… иногда, наверное. Поминает их в молитвах перед Господом. О них как о политической силе Александр VI не помнит, не знает, знать не хочет. У него под носом, под боком куда более интересные дела. Вольная Романья, не желающая признавать понтифика сюзереном, Галлия, уже вслух мечтающая о собственной Церкви — чем это, дескать, Равеннская Церковь звучит хуже Ромской? Арелат, глубоко оскорбивший ромского первосвященника тем, что поставил интересы страны выше интересов веры и волей короля разрешил свободу вероисповедания — сиречь, свободу любой ереси, в том числе и вильгельмианства…
От Ромы до Каледонии далеко, ничего, кроме благословения, лорды-католики не дождутся. Ради них Папа не станет вмешиваться.
Толедо же в договор предусмотрительно не включали, и даже не думали им предлагать. Зачем? Помощь от них Каледония получит в одном-единственном случае: если Филипп Толедский женится на Марии Каледонской. Для чего ему предварительно нужно овдоветь — что само по себе дело не трудное, а вот жениться на Марии — посложнее. Слишком многие будут против. А без брака, без прямых и очевидных выгод Толедо не вмешается. Потому что с нищей Каледонии нечего взять, а вот от примирения Аурелии и Альбы пользы ожидается очень много. На море в первую очередь. А братьев по вере можно поддержать деньгами — невеликая печаль, до сих пор не слишком-то помогали, и дальше не станут тратиться, молитвой — ну, кто ж запретит, и добрым словом — а это и вовсе непредосудительно.
А вот предложи кто Толедо примкнуть к договору — так они за свое нынешнее бездействие захотят столько сребреников, что обладай Иуда их аппетитом, неизвестно еще, как бы пошли известные всем дела Страстной недели. Гордость не позволяет соглашаться на простые и взаимовыгодные условия. Ну, что взять с Толедо… как торговали тысячу лет назад своим хорошим поведением, так и ныне готовы торговать, получая выгоды и золото просто за то, что не собираются нападать. Хотя попробуй они и впрямь напасть, им же потихоньку спасибо скажут. За повод в очередной раз укоротить жадные руки.
Определенно, некоторые вещи не меняются с тех самых времен, когда везиготы и франки периодически грозили Роме всем на свете. И еще бургунды, предки нынешних арелатцев… этим вообще уроки не пошли впрок. Как всегда. Ничего нового под солнцем, ничего нового под луной — а эта мудрость и Ромской империи намного старше…
А в Каледонии парламент передрался — треть за договор, две трети — против. Одни потому что без аурелийской поддержки года не проживут, другие, потому что им без альбийской армии в стране — край. Регентша, замечательная женщина, жалко, что не наша — прилюдно умыла руки. Что парламент решит, то и будет… а он, конечно, до второго пришествия ничего не решит, вот и будут у нее руки и чисты, и развязаны.
— Те, кто голосовал за договор, — говорит за спиной сэр Кристофер, — из всей этой своры — худшие. Эти не боятся, что их зарежут, эти хотят резать сами и без помех. Во имя веры, между прочим, хотят. Чем они там думают в Тайном Совете, уму непостижимо… Сторонники Нокса — это не черт, его крестным знамением обратно в зеркало не загонишь. Мало нам того, что есть, им собственную Франконию на севере завести захотелось?
— Сэр Кристофер, я не думаю, что вы имеете право говорить в таком тоне о Тайном Совете! — это Дик Уайтни, дальний родич и первого министра, и госсекретаря, в Орлеанепредставляет второго. Толковый мальчик, младший сын, но помнит, какими способами не стоит делать карьеру. Он будет ругаться здесь, в кабинете, но доноса сам не напишет и другим не даст.
— Если Тайный Совет на меня обидится, я об этом узнаю. — Маллин доволен договором и недоволен тем, что договор содержит лишнее. Но помогать он будет все равно. Всем, чем может.
— Сэр Николас, — мягкий выговор, южный. Говорящий не с настоящего юга, конечно, а из Корнуолла, их за милю слышно. — Лучше скажите, чего вы ждете от нас. Распределимобязанности, и разойдемся. — Генри Таддер, адмиралтейство. Еще не рыцарь, но будет. Этот будет. — А насчет Каледонии, сэр Кристофер, думаю, что вы неправы, а Тайный Совет как раз прав. Нокс — ублюдок, прошу прощения сэр Николас, но он из ублюдков ублюдок, а те, кто за ним идет — еще и глупые ублюдки, потому что верят во всякое… самипонимаете. Но они — таран. Они откроют нам ворота. А чем раньше мы войдем, тем меньше будет крови. Они без нас еще будут резаться сто лет. Тайный Совет прав. Хватит. Нужно один раз вложиться и сделать все как надо.
Сэр Николас терпеть не может ссор. В буквальном смысле терпеть не может, как никто не может терпеть кипяток, вылитый на голую кожу. Молчать можно, лицо удержать можно, а вот наслаждаться подобным или не чувствовать вовсе… ну, может, и случается с кем-то такое везение. Не с ним. Не судьба.
Нужно промолчать. Очень дельно начал Таддер — распределим обязанности. Очень плохо закончил свою речь. Дослушав до конца, мы забыли начало. Вот как-то так, знаете ли, получилось…
Посол Альбы при дворе аурелианского короля смотрит не на Таддера, а что на него смотреть-то — на сэра Кристофера. Громыхнет, не громыхнет? Не будем проверять…
— Вы, кажется, поинтересовались, чего я жду от вас? — мило улыбается Никки. — Того, что мы будем обсуждать наши обязанности, а не действия Тайного Совета. Господин Таддер, вы единственный человек, который может появляться здесь открыто. — Официально Таддер в Аурелии занимается легальным, хотя и неодобряемым делом — набирает переселенцев. Как раз на юг, на ту сторону экватора. Компании предпочитают моряков и ремесленников, но хорошие крестьянские семьи тоже в цене. А что иностранцы, это ничего. Через год-два они будут говорить на «птичьем», родным языком их детей станет речь Большого Острова. Их внуки будут называть «домом» Альбу. Как сам Никки. Но это сейчас не важно, а важно, что Таддеру многое приходится улаживать здесь, в Орлеане, и его появление в посольстве никого не удивит и не обеспокоит. — Я хотел бы, чтобы вы остались здесь и занялись документами. Чтобы вся переписка вокруг договора шла через вас. И все запросы. И вся связь.
Таддер может отказаться. Формальное право у него есть — посольству он не подчиняется. А вот возможность… скорее, уже нет. Причем по его собственным меркам нет: боком выйдет, сообщат, припомнят. Так что после секундной заминки — на лице даже не успевает проступить кислое выражение, — он решает сотворить чудо превращения уксуса в вино. Работы много, работы очень много, ответственной, утомительной, нудной — но кто с ней справится, тот будет награжден. Еще одна ступенька вверх. А он справится, как же не справиться. Так что большое спасибо сэру Николасу за такой прекрасный шанс.
Ну, большое вам пожалуйста.
Может быть, с третьего-четвертого раза научитесь думать. Каледонцы Таддеру не нравятся. Как будто у нас лет тридцать назад лучше было. Как будто люди вообще где-то друг от друга отличаются… условия отличаются. Порядок. А люди почти везде почти одинаковы.
— Господин Уайтни, под вами больше всего людей. Денег нам прислали достаточно. Можете вы обеспечить наблюдением всех, кого я вам укажу? Кто с кем виделся, кто о чем разговаривал, с каким выражением лица… — скорее всего, это не потребуется, но чем Бог не шутит, пока дьявол спит?
Молодой человек отвечает не сразу. Склоняет голову к плечу… знакомое какое-то движение, откуда, странно, не вспоминается, странно… слегка прищуривается. Прикидывает, подробно, свои возможности. С учетом средств. Хороший мальчик, светлая голова… во всех смыслах.
— О скольких наблюдаемых идет речь?
— От шести до десяти, — больше бессмысленно. Не сможем обработать и переварить.
— Да, несомненно. — Уайтни кивает, словно одновременно стряхивает с глаз длинноватую челку. При гладко зачесанных назад волосах. Потрясающее зрелище… — О ком идет речь?
— Пока не знаю. Предположительно Валуа-Ангулем и его союзники, коннетабль, ромейское посольство.
— Получается много больше десяти, — улыбается cветловолосый.
— Я не попрошу вас делать это одновременно.
— Я всецело к вашим услугам, сэр Николас.
— Я вам крайне признателен, — и правда. — Сэр Кристофер…
— Да, конечно.
Тут не нужно объяснять и отдавать распоряжения. Город и обеспечение безопасности. Второе, особенно. Потому что те, кто захочет сорвать договор — или хотя бы задержать подписание — будут бить по Никки. Прямо — но с этим и персонал посольства справится, или косвенно — но тут сэр Кристофер все знает сам. Его можно было вовсе не приглашать — но это было бы невежливо по отношению к Таддеру и Уайтни.
Сейчас гости будут покидать посольство. По одному. Таддер — вполне открыто, как всегда. Уайтни — как большинство гостей такого сорта, но об этом позаботится отдельный человек. А сэр Кристофер… сэр Кристофер выйдет вместе с остальными из кабинета, отправится дожидаться своей очереди и вернется через некоторое время.
— Любезно благодарю вас всех и не смею больше задерживать, — поднимается и раскланивается Трогмортон, смотрит вслед гостям, заставляет себя смотреть.
Уайтни — высокий, тонкий в кости, выглядит младше своих лет, кажется безобидным милым юношей. Шпага издалека тоже кажется просто тонкой полосой металла. Главное — не подходить поближе. Таддер — полная противоположность: приземистый, основательный, грубое лицо. Это не шпага, это… топор. С амбициями. Очень дельный работник, но жаден до почестей и признания.
В том, что касается работы, тут можно верить всем. До ножа — тоже всем. Если речь идет о карьере — только Маллину. Потому что им с сэром Кристофером нужно разное. Никки хочет дослужить свои десять лет, собрать за это время все, что можно — и уехать к себе, на юг, совсем в другом статусе, совсем с другими деньгами, с другими связями… так будет много легче двигать границу. А Маллин вряд ли выйдет в отставку. И вряд ли доживет до пятидесяти. И кончит, скорее всего, плохо, не в поле — так дома, потомучто дома он играет в политику, и не по маленькой. И поперек партийных линий. Сэр Кристофер лоялен идеям, а не корпорациям, и уж тем более не людям. Значит, и рассчитывать может только на себя. Это Никки — Трогмортон из Капских Трогмортонов. Звено в цепи. За ним все — от семьи до его арендаторов, и он за всех. Зато Маллин — «тот самый». Суверенная держава из одного человека. Завидовать — нечему, иметь дело — одно удовольствие.
У суверенной державы свои законы и границы, законы Никки нравятся, с принципами он вполне согласен, но иногда эта держава может начать войну. И не сказать, чтоб на ровном месте… но было бы куда лучше, если бы на другой территории. Не в кабинете альбийского посла. Начни Таддер читать свою речь в любом кабаке, найдись у сэра Кристофера, что ему ответить — так и замечательно, тут бы Трогмортон согласился. Всецело. Однако ж, в кабаке не начнут, Таддер не начнет, знает свое дело… ладно, все это мелочи, а более важные вещи мы сейчас обсудим подробно. А от встречи осталось смутное, беспокойное ощущение — и скребется вдоль хребта. Что-то неправильно. Померещилось? Посмотрим, не показалось ли что-нибудь странным Маллину.
Сэр Кристофер вошел тихо, так же тихо сел. Взял с блюда кусочек печенья, белого — саго на миндальном молоке… Профанация, по-настоящему, молоко должно быть кокосовым, но не в Орлеане же. Тут нужно спасибо говорить, что саго есть. Таддер привез, есть и от него польза.
Налил себе вина. Налил Никки, не спрашивая.
— Хотел бы я знать, кто вас в столице так не любит?
Страницы: 1 2 3 4 [ 5 ] 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
|
|